Выбрать главу
[8], то бытие дома, где живет (странствует) любой из моих героев (героев? переспросите вы, ладно: пусть будет нейтральное – персонажей, фигур условно-литературных), язык их, повторяю, – вещь еще более условная, чем разговор, который (пока пишутся эти строки) не может сдвинуться с мертвой точки, не может набрать силу и скорость, заговорить языками человеческими и ангельскими, как не может и вдруг прерваться внезапным обрывом, молчанием, звонком телефона или в дверь, шоком от моментального сознания обретенной истины, мхатовским выражением удивления при виде приятеля, стоящего на пороге; классическая сценка для бытового театра – человек «после-столь-долгого-отсутствия»[9] на пороге, хозяин (условно говоря) дома при дверях, в дверях, и стоит на порог е человек, о нем (пока еще третье лицо) ни слова не произнесено, до «ты» еще доли секунды, о «нем» уже полгода известно, что он то ли сиди т, то ли сослан (кажется, все так и сидит), – однако нет, вот он – здесь, не сидит и не сослан, а стоит на пороге, из горького приехал, имеется в виду город, а не писатель, но это сообразишь много позже, когда новый гость, снимая пальто, оживит замолкший разговор историей о проводнике общего вагона[10], который, закупая водку для ночной торговли, отстал от поезда в кинешме, непонятным образом вернулся в тот же горький, как-то добрался до военного городка, там его брат служил начполитотдела в лётной части, уговорили двух молодых ребят всего за пару полбанок взлететь и посадить бомбардировщик на военный аэродром под В., где он и догнал странствующее по стране место своей службы как ни в чем не бывало, никто из бригады не спохватился, думали: напился пьян и спит где-нибудь в мягком вагоне, запершись с дамой, всю оставшуюся до ленинграда дорогу не мог изжить головокружительного чувства скорости и полета, нашел двух собутыльников, в том числе моего приятеля, показал, как нужно поднимать военный самолет в воздух и, показывая, увлекся: ударился виском о железный угол, потекла кровь, потерял сознание, на московском вокзале вагон уже встречала медсестра с чемоданчиком и ждала у грузового лифта в начале платформы скорая помощь с шофером и врачом – и когда окончательно поймешь, что здесь никаким писателем не пахнет, окажется, что разговор перекинулся на Сахарова (только-только выключено радио, повествовавшее об условиях жизни ссыльного академика в горьком) и что новый гость, будучи сослан в горький за тунеядство перед олимпиадой, попал на четверть часа к тому же Сахарову, он и раньше поговаривал о каком-то сахарове, но разве могло прийти в голову, что подразумевался не известный московский детский писатель сахаров, нарком и алкоголик[11] (некоторые почему-то считают алкоголизм и наркоманию несовместимыми), буян, клептоман и скандалист, морганатический муж любовницы вернувшегося из горького приятеля – той самой, что сейчас в нью-йорке что-то пишет о русском феминизме[12], что-то вроде книги в жанре новой журналистики[13] – с документами и яркой личностью автора, а точнее, авторши, хотя присутствие женского рода в русском языке, в отличие от безродного английского, должно бы служить серьезным аргументом в пользу противников женского движения в России; пишет, кажется, по-английски – вот что странно по-настоящему: года три назад все ее попытки освоить разговорный английский были плачевны, и будто бы даже написала, только никто ее (книги) не видел, не могла же она (книга), появившись, исчезнуть бесследно, как появляются и исчезают жильцы огромной квартиры – бесследно, как исчез полгода назад приятель, только что вернувшийся из горького, и никто не знал, где он, думали: исчез навсегда, ухнул в неву с железнодорожного лифляндского моста, укатил в крым расписывать пляжную гальку видами карадага, уехал спасаться от китайской войны в деревню вознесение на онеге, куда в случае чего приглашал всех нас набирающий силу писатель, набравшийся черных пригородных впечатлений и подозрительно русских идей в москве, во время кухонных, тайком от жены, сидений у критика кожинова[14] и перебирания имен, когда срабатывала полускрываемая обида, как пружина, похожая на часовую, в детской сломанной игрушке – в заводном автогонщике с магнитом и специальным жестяным полем, с которого, по условиям, не должен был съезжать, но ездить кругами, пока не кончится завод, вокруг эмблемы олимпийских игр с кругами, все-таки – это довольно определенная цель в тумане повседневности – возрождение русской прозы, пускай проза будет более русской, чем прозой, но здесь заманчива четкость позиции, чего не скажешь о двойственности кожиновского собеседника: покидая гостеприимную кухню и унося в себе часть выпитой бутылки, он существовал двояко – отчасти русским, отчасти писателем, и, налаживаясь примирить одно с другим, как бы проваливался в щель (отношение «автомат-монета») между литературным штампом и штампом бытового языка – нырял в зияющую расщелину и исчезал на несколько месяцев, а то и на год, чтобы снова ненароком вынырнуть, как ни в чем не бывало вытаскивая из портфеля свеженький молодежный журнальчик со своим старым, новонапечатанным рассказом; его рассказы были литературной записью анекдотов, бытующих в пригородах больших городов, – там жили полусельские-полугородские одичавшие люди, много и тяжело пили, часто вскрикивали: «и-эх!» – толпились у привокзальных пивных ларьков, ханыжили, разливали явившийся на халяву портвейн, ночевали в холодных вагонах электропоездов, отогнанных на ночь в такие тупики, откуда ночной город виден лишь как мутный световой пузырь внизу неба, кричали, дрались, поминали сталина и американцев в неподцензурных вариантах, а в подцензурных – сталина меняли на калинина, американцев на немцев (давешних немцев – не нынешних), что ж, входящий горьковский приятель явился именно из неподцензурной версии: его, оказывается, отпустили на несколько дней в отпуск – без паспорта, с какими-то тюремными бумажками, – такое допускается, хуже было бы если б он бежал сам, безо всяких бумажек, а вот он появился и вписывается в общий разговор о тупике современной прозы, разумеется русскоязычной, но пока молчит – осваивается, потому что разговор этот в щели между двумя спецкомендатурами, в коммунальной пропасти после рабочего общежития, звучит за пределами акустической реальности, и ему приходит в голову мысль потусторонняя – что он попал на тот свет, вернее, на этот – на свою досознательную прародину, где существовал доутробно, в одном из прежних воплощений, если условно считать его работу – по 10–12 часов без выходных – на штамповальном станке, производящем деталь «УГОЛОК» – такие разглаженные жестяные пионерские галстуки, норма 5000 за смену днем и 3500 ночью в колесном цехе автомобильного завода, откуда автомобили увозят, ставя друг на друга, в развивающиеся страны африки и азии, где уже все в порядке или почти все, – а ведь это его первая служба за тридцать один год жизни и сразу же – на штампах – вот не знает еще, что, когда вернется из отпуска, его переведут на конвейер: нечего, мол, посещать бывших друзей, когда у них в квартире идет обыск, и ничего, не умер даже, просто потерял право жить в столицах, утратил комнатку в центре, все вещи пропали, дали в жилконторе бумажку с размытой печатью: «…стол старый, приемник старый, стул старый и всякий старый хлам…» – все его картины исчезли как не было, краски, холсты, картон, книги, фирменная одежда – всякий старый хлам, и незаметно для себя самого упустил он право жить где бы то ни было, кроме тех мест, где будет вынужден жить, и теперь даже коридор коммунальной квартиры – для него тот свет, тем более что с его приходом разговор принимает новое направление; человек, условно обозначенный как «хозяин угловой комнаты», отворив дверь и пропуская его к другим гостям, продолжает прерванный резким (ребенок спит, господи, тише!) звонком пересказ не то романа, не то повести или просто «записок местного автора»
вернуться

8

язык, как говорит немецкий философ, – это дом бытия… – Слова Мартина Хайдеггера из доклада «Путь к языку», произнесенного и опубликованного в 1959 г.

вернуться

9

…«после-столь-долгого-отсутствия»… – Знаменитый французский фильм (1961) режиссера Анри Колпи о человеке, потерявшем память.

вернуться

10

историей о проводнике общего вагона… – Эту и многие последующие фантастические бытовые новеллы Кривулин мог позаимствовать из «репертуара» Александра Ивановича Сидорова (1941–2008), фотографа, коллекционера, одного из создателей и редакторов художественного и литературного журнала «А – Я», замечательного устного рассказчика.

вернуться

11

московский детский писатель сахаров, нарком и алкоголик… – Скорее всего, имеется в виду детский писатель и путешественник Геннадий Яковлевич Снегирёв (1933–2004), о эксцентрическом поведении которого ходили легенды, подкрепленные свидетельствами очевидцев.

вернуться

12

той самой, что сейчас в нью-йорке что-то пишет о русском феминизме… – Кривулин намекает здесь на одну из основных деятельниц феминистского движения Татьяну Мамонову – ленинградскую художницу, феминистку, которая вместе Т. Горичевой, Н. Малаховской и Ю. Вознесенской была редактором-составителем первого в СССР феминистского альманаха «Женщина и Россия». Все они за свою деятельность были высланы из СССР. Мамонова долгое время жила и работала в США.

вернуться

13

новой журналистики… – Имеется в виду новый подход к журналистской работе, возникший в Америке в 60-е гг. и использовавший композиционные и стилистические приемы художественной литературы.

вернуться

14

писатель, набравшийся черных пригородных впечатлений и подозрительно русских идей в москве, во время кухонных, тайком от жены, сидений у критика кожинова… – Речь идет о Н. Коняеве. Рецензируя первый сборник его рассказов В. В. Кожинов писал: «У меня нет сомнений, что Николай Коняев вскоре займет весомое место в литературе. Лучшие страницы его прозы органичны, значительны, своеобразны…» (Литературная Россия. 1979. 30 ноября).