Ахат рассказывал мне о встрече Энея с Камерсом, восторгаясь умением Энея вести подобные переговоры. Судя по его словам, умение это заключалось главным образом в том, чтобы вообще почти ничего не говорить. Камерсу и хотелось бы схитрить, да ничего не выходило. Та неудавшаяся атака на Лавиниум многому его научила, заставила впредь сдерживаться и не лезть на чужую территорию; он бы, наверное, предпочел, чтобы и его оставили в покое, но Асканий все время бахвалился и сыпал угрозами, чего Камерс, разумеется, вытерпеть не смог. Эней терпеливо выслушал от него весь долгий перечень нанесенных ему обид и оскорблений, не принося извинений и никого не оправдывая, пока во всем не разобрался и не смог все же предложить перемирие. Ахат говорил, что Эней проявил такую твердость и терпение, такое понимание ситуации, что Камерс – а он был ненамного старше Аскания – в итоге разговаривал с ним, как с родным отцом, хотя прекрасно знал, что именно Эней убил его отца в сражении при Лавренте.
Итак, перемирие было заключено, и заключено по взаимному согласию, хотя и Ахат, и Эней считали, что Камерсу будет трудновато усмирить неотесанных крестьян, населявших приграничные территории. Для Энея же главным было усмирение собственного сына.
Хоть Асканий и был с позором возвращен в Лавиниум, но в тот вечер об этом никто не сказал ни слова; старшего сына Энея с не меньшей радостью, чем остальных прибывших, приветствовали за праздничным ужином, который мы на скорую руку приготовили. Да и сам Асканий вел себя как обычно, не выказывая ни стыда, ни открытого неповиновения. Он был хорошо воспитан и прекрасно знал, как ему следует вести себя в таких обстоятельствах, что не раз ему пригождалось. Хотя он наверняка ломал голову над тем, что же в итоге скажет или сделает Эней. Но первый вечер прошел радостно и весело, и, отправляясь спать, отец с сыном обнялись, как и всегда.
И вопрос о будущем Аскания пока остался без ответа. Эней уже сделал то, что обещал: лишил Аскания права самостоятельно управлять городом и вернул его в Лавиниум. И все. И больше он не сказал ему ни слова. Не такой он был человек, чтобы зря бросаться словами. Дело было сделано – и точка. И пока что говорить тут было не о чем. Эней вообще говорил только в тех случаях, когда это было необходимо.
Асканий довольно долго кипел и мучился, пытаясь молча пережить случившееся, дулся на всех и один или два раза попытался все же выяснить, что с ним будет дальше. Но Эней словно не замечал этих попыток. Самое большее, что он позволил себе, – мимоходом коснуться этой, столь болезненной для Аскания, темы в разговоре о добродетели. Точнее, о мужской добродетели, того, что мы называем «арете», мужской доблестью [78]. Асканий как-то сказал со свойственным ему юношеским высокомерием, что единственным доказательством истинной доблести он считает участие в сражениях, что истинная мужская добродетель – это умение вести бой, быть храбрым, обладать волей к победе и неуклонно стремиться к ней. Эней спросил:
– Значит, главное – стремиться к победе?
– Но какая польза от твоих воинских умений и твоей храбрости, если ты погибнешь?
– Значит, Гектор, по-твоему, был лишен добродетели?
– Разумеется, нет! Он ведь побеждал во всех своих сражениях, за исключением последнего.
– Именно так у всех и бывает, – заметил Эней.
Однако смысл этого замечания остался, по-моему, Асканию недоступен, и разговор был закончен. Но Эней эту тему не оставил и как-то за обедом вновь поднял ее.
– Значит, ты, Асканий, считаешь, что человек способен доказать свое мужество только в сражении? – задумчиво промолвил он.
– Не всякое мужество, – тут же подхватился Асканий. – Да и мудрость, конечно, – ничуть не меньшая добродетель, чем воинская доблесть. Я прав?
78
Имеется в виду понятие арете (греч. «добродетель»), первоначально высшая степень пригодности вещи или живого существа; применительно к человеку – воинская доблесть. Философское значение этого понятия – нравственное совершенство; философия арете исследовала взаимоотношения отдельных добродетелей: мудрости, мужества, благоразумия, справедливости.