Выбрать главу

Таддер, правда, сразу утыкался носом в книгу или попросту выходил из комнаты, как только Ансо садился на своего любимого конька и начинал рассказывать эти бесконечные истории. Но один или два раза Таддер все же не выдержал, взорвался и обозвал пресловутых «барнавитов» «обыкновенной бандой беглецов, промышляющих воровством». Он с таким презрением говорил о них, что это заставило меня задуматься, уж не имеют ли эти люди какого-то отношения к тому восстанию рабов, из-за которого пострадали и сам Таддер, и многие другие рабы в Азионе. Йентер относился к историям Ансо гораздо спокойнее, высмеивал их, называл «невозможной романтической бредятиной», и я был, пожалуй, согласен с ним. Идея о том, что сборище беглых рабов способно обустроить свою жизнь так, словно они сами в ней хозяева, перевернув при этом вверх тормашками вековой, священный миропорядок, казалась мне тогда абсолютно утопической. И все же мне нравилось слушать эти идиллические повествования о лесном братстве свободных людей.

Ибо слова «свобода» и «воля» постепенно завоевали свое, весьма существенное, место в моей душе; от них исходил какой-то яркий свет, точно от крупных летних звезд, которыми я так часто любовался в Венте. Я и в городе частенько поднимал глаза к темному небу, но здесь звезды всегда казались более далекими и тусклыми. Вечера у нас были свободными; мы проводили их в своей комнате, и жрецы разрешали нам брать масло для светильников. Я читал «Превращения» Дениоса. Эту книгу одолжил мне Таддер, и она стала для меня поистине великим открытием. Она была похожа на тот сон, превратившийся в «воспоминание», когда мне казалось, что я нахожусь в каком-то неизвестном мне доме, где в светлых комнатах меня радушно встречают незнакомые мне люди, и я вижу множество различных чудес, и меня приветствует какое-то чудесное золотистое животное... Дениос – величайший из поэтов, так утверждали все мои старшие товарищи. Он был рожден рабом и в своих стихах пользовался словом «свобода» с такой нежностью и почтением, что я неизменно вспоминал Сэлло, мою сестру, в те мгновения, когда она говорила о своем возлюбленном. У Мимена был потрепанный, умещавшийся в кармане рукописный вариант «Космологий» Каспро; он сказал, что никогда не расстается с этой книгой, и убедил меня прочесть ее. Мне поэма Каспро показалась очень странной и какой-то тревожной; понял я в ней очень мало, но порой та или иная строчка брала меня за сердце с той же щемящей силой, как тот гимн о свободе, который я услышал в самую первую ночь, проведенную здесь.

Однажды мне позволили отлучиться на часок и сбегать повидаться с сестрой. Стоял жаркий сентябрь. Сэлло выглядела неважно, из-за беременности ноги у нее сильно отекали, осунувшееся лицо казалось каким-то усталым. Она обняла меня и стала расспрашивать обо всем – о жрецах, о других рабах, о нашей работе, – так что все время говорил один я, а потом время у меня вышло, и пришлось бегом бежать назад.

А через несколько дней я получил весточку от Эверры: он писал, что ребенок у Сэлло родился семимесячным и прожил всего лишь час.

Мы не могли похоронить его на нашем кладбище у реки, потому что оно находилось за городской стеной. Во время осады тела умерших рабов сжигали в так называемых огненных башнях, как и тела полноправных горожан. И прах рабов смешивался с прахом свободных людей в водах Зольного ручья, который протекал возле огненных башен и выбегал наружу из-под городской стены через неширокую трубу, чтобы затем воссоединиться с водами реки Нисас, затем – реки Морр, а затем и с морем.

Я стоял в час осеннего заката у огненных башен на берегу ручья с горсткой других людей из Аркаманта. Сэлло на похоронах не было: она еще плоховато себя чувствовала, но Йеммер успокоила меня, сказав, что самое страшное уже позади. А через несколько дней мне позволили навестить сестру. Она показалась мне страшно худой и еще более усталой. Она все время плакала, обнимая меня, а потом сказала своим нежным, тихим, усталым голосом:

– Понимаешь, если бы он остался жив, его бы все равно постарались поскорее куда-нибудь сбыть или обменять на что-нибудь полезное. Я слышала, как в одном из Домов ребенка-раба обменяли на фунт мяса. Кому во время осады нужен лишний рот... Знаешь, Гэв, по-моему, он это понимал. Понимал, что никому по-настоящему и не хочется, чтобы он остался жив. Даже мне. Чем... – Она не закончила своего вопроса, а просто слегка развела руками в безнадежном жесте, и я понял, что она хотела сказать: «Чем он мог бы быть для меня или я для него?»

Меня потрясло, как изменились за это время все обитатели Аркаманта. Лица худые, даже костлявые, а взгляд такой же усталый и настороженный, как у Сэлло. Это было лицо осады. Зайдя в классную комнату, я с грустью обнаружил, что мои маленькие ученики совсем отощали, просто кожа да кости, стали равнодушными, вялыми. Дети во время голода всегда умирают первыми. Мы у себя в Коллегии Жрецов ели в два раза лучше, чем большинство людей в городе. Сэлло очень обрадовалась, увидев меня в добром здравии, и все просила, чтобы я рассказал ей, чем нас кормят. И я рассказывал о том, какой у жрецов рыбный пруд, как тщательно они охраняют своих кур-несушек, как нам время от времени перепадает то кусочек мяса, то тарелка наваристого супа, какой у них садик со священными травами и овощными грядами. Рассказал я и о том, что Предкам обычно приносят зерно в виде подношений, и получается, что зерно это кормит теперь не священных Предков, а их потомков. Мне было стыдно рассказывать об этом, но Сэлло сказала:

– Мне так приятно хотя бы послушать о еде! А оливки у жрецов есть? Ох, до чего же я соскучилась по оливкам! Больше всего! – Пришлось сказать, что и оливки нам иногда дают, хотя на самом деле я уже много месяцев ни одной не пробовал.

Перед самым уходом я успел еще повидаться с Сотур. Она тоже была бледной и вялой, ее прекрасные волосы пересохли и потускнели. Она ласково со мной поздоровалась, и я вдруг сказал, сам того не ожидая:

– Сотур-йо, ты не дашь мне бронзовый грошик? Я хочу купить Сэлло несколько оливок.

– Ах, Гэв! Где же ты их возьмешь? Мы их несколько месяцев не видели, – удивилась она.

– Ничего. Я знаю, где их можно достать.

Она молча посмотрела на меня своими большими глазами, кивнула и куда-то ушла. Потом вернулась и сунула мне в ладонь монетку.

– Жаль, что я не могу дать больше, – сказала она, тем самым превратив мою первую в жизни попытку попросить милостыню в нечто обыденное, простое и ничего не значащее.

За эту монету, на которую в прошлом году можно было купить фунт оливок, торговец на черном рынке дал мне всего десяток жалких сморщенных плодов. Я бегом бросился в Аркамант и попросил Йеммер передать их Сэлло, которую уже перевели в «шелковые комнаты». На работу я, разумеется, сильно опоздал, но Реба ничего мне не сказал – возможно, заметил, что я вернулся в слезах.

Реба вообще обладал мягким отзывчивым характером и ясным умом. Иногда мы с ним понемногу беседовали, и он рассказывал мне о священных ритуалах и обрядах, которые зачастую отправляли сами рабы. Он заставил меня почувствовать достоинство этой затворнической жизни и мирную красоту бесконечно повторяемых циклов обрядов и молитв, обращенных к Предкам, от которых зависело само благополучие, сама жизнь нашего города. По-моему, Реба видел возможность того, что мой Дом согласится отдать меня Коллегии Жрецов, и мне льстило, что он заинтересован именно в моей персоне. Я вполне мог представить себе жизнь там, в святилище, но хотел жить только в Аркаманте, рядом со своей сестрой, и не хотел заниматься более ничем, кроме того, к чему меня готовили с самого детства: выучиться и получить возможность учить детей моего Дома.