Выбрать главу

— Спасибо тебе за помощь, — сказал я Гиршфельду, когда мы уходили, надеясь, что он почувствует мою искренность.

— Не потеряй талон на еду, — ответил он, снова возвращаясь к работе.

Мы с дядей Давидом отправились в бистро на Ламориниерестраат, 68. Когда мы вошли, хозяйка квартиры с фламандской фамилией заговорила с дядей на ломаном немецком языке.

— Ваш сын? — спросила она.

— Племянник.

— Возраст?

— Семнадцать.

— Женщин не приводить, — предупредила она.

В тот момент это было последнее, что заботило меня, но я был польщен тем, что она предполагает такую возможность. Я хотел было сказать: «Не этой ночью, сегодня я устал. Может быть, завтра». Но ироническая нотка, скорее всего, потерялась бы при переводе. Кроме того, хозяйка выглядела очень занятой, и вряд ли имело смысл сейчас дурачиться.

По крутой лестнице, похожей на огромную стремянку, мы поднялись на третий этаж и вошли в комнату с двуспальной кроватью, ночным столиком с будильником, комодом с зеркалом, креслом, умывальником и еще одним зеркалом. Жалюзи закрывали окно, выходящее во двор позади бистро.

— Туалет? — спросил я.

— В конце коридора.

— И ванная?

— Мыться в общественной бане, — сказала она. — Вниз по улице.

Я кивнул, да и что тут можно ответить. В Германии дотла сожжены синагоги. В Антверпене я был счастлив, имея возможность купаться недалеко от жилья.

Эта комната стала моим домом вплоть до весны 1940 года, когда начали бомбить Бельгию и я был изгнан из страны, потеряв из виду принявшую меня семью и девочку по имени Анни, в которую я влюбился.

5

АНТВЕРПЕН

(декабрь 1938 — май 1940)

Мы с дядей нашли друг друга в момент полного одиночества. Мне было непросто находиться рядом с ним, так как грубость моего дяди была легендарной. Однако он был братом моей матери, нас связывали кровные узы, и я воображал, что они немало значат.

В тот первый день, ужиная в столовой, мы обсуждали новости из Германии, беспокоясь о тех, кого мы оставили там. Немного позже, когда мы шли по зябким улицам Антверпена, мы мечтали о спасении наших семей и пытались не впасть в уныние, понимая ничтожно малую возможность этого. Оставшиеся… они всегда находились в центре наших бесед. Я пытался не думать о своем одиночестве и о том, как долго это еще продлится.

— У меня есть планы, — сказал дядя Давид и умолк.

Он не хотел посвящать меня в детали. Мне же показалось, что дядя, как и я, не имея конкретно разработанных идей, просто воображает себе сцены грандиозного воссоединения, полного веселья и слез радости.

— Эти планы, — спросил я, — касаются ли они и моей семьи?

— Поживем — увидим, — отмахнулся он. — Нужно быть осторожным. И готовиться к самому худшему.

Это сильно отличалось от его обычного хвастовства. Мы были подавлены новостями из Германии: вторая ночь огня и уничтожения; еще больше евреев схвачены и высланы в лагеря. Мы опасались, что наши письма домой бесследно исчезнут.

Ночью, в маленькой комнате на улице Ламориниерестраат, раскладывая свои вещи по местам, я заметил, что чего-то недостает… Ах да, моего молитвенника! Я думал, что в Трире, в монастырю, я переложил его из чемодана в портфель, но тут вспомнил, что не сделал этого. Это натолкнуло меня на мысль о необходимости связаться с Хайнцем. А вдруг он открыл чемодан и исследовал содержимое? Как он в этом случае отреагировал на еврейский молитвенник? В Германии такие книги сжигали. Бросил ли он его тоже в огонь или нашу короткую дружбу поставил выше политики? Он был добрым парнем, сказал я себе, и, без сомнения, поступил правильно.

Лежа в кровати, я пытался уснуть. Бистро работало до десяти ночи, и в окно доносились со двора громкие голоса веселых людей, живущих неподалеку, которые вместе с друзьями могли смеяться здесь допоздна. Мои друзья находились в Вене и мечтали о Палестине. Как и Генни. Я беспокоился, спят ли мои сестры этой ночью в безопасном месте. Вскоре внизу к смеху добавилось пение. Моя мать напевала польские мелодии, вышивая свадебные платья юным невестам. Выйдут ли когда-нибудь замуж мои сестры? Песни снизу звучали все громче и разухабистей. Я представил себе группу хулиганов, издевающихся над моей семьей на темных улицах Вены. Тут я почувствовал, что мне предстоит долгая бессонная ночь, но внезапно, как будто спрыгнув с утеса, погрузился в глубокий сон и беспробудно проспал до утра.

Утром я отправился на почту и там сделал сногсшибательное открытие: все вывески были не только на фламандском и французском языках, но и на идише. Я был потрясен. В Германии и Австрии тех, кто говорил на идише, выгоняли из домов. Здесь, в стране, где евреи составляли лишь малую часть населения, идиш являлся одним из официальных языков. Об этом, подумал я, нужно тотчас же сообщить маме.