Выбрать главу

«И когда успела нацарапать? — подивился Парамоша. — У старушки на такое сочинение наверняка часа два усердного труда ушло. Ну бабка, спасибо».

И еще отметил: неплохие иконки на той божнице столпились, есть весьма стоящие. И прежде всего — старенькая с Борисом-Глебом, а также очень красивый, молодого, но тонкого, яркого письма Александр Невский, портрет средневекового князя, так сказать, одного из первых русских офицеров — в кольчуге, русых кудрях и со взглядом, сверкающим отвагой и праведным гневом.

Парамоша как-то машинально обернул Невского вышитым полотенцем, запихал доску под ремень, в штаны. Маленькая, поеденная жучком-точильщиком, двухсотлетняя "борисоглебская» беспрепятственно поместилась во внутреннем кармане Парамошиной курточки.

В сундуке, что стоял возле кровати, в ногах у покойницы, Парамоша отыскал изъеденный молью коричневый шевиотовый костюм, вероятно, еще мужний, довоенный. Брючата оказались целей пиджака, и Парамоша решил их пододеть под холодные джинсы — как-никак, зима у порога. В кармане пиджака обнаружилась пачка дешевых довоенных папирос «Красная звезда», на упаковке изображен мотоциклист на мотоцикле с коляской и фоном — большая красная звезда. Папиросная бумага на гильзах частично пожелтела, табак усох, вытрусился, и все же несколько штук цельных папирос в пачке имелось, и Васенька осторожно, с невольным благоговением закурил довоенный ослабевший табачок, вдыхая дым, как само время.

Еще из сундучного скарба сгодились на Васеньку теплые, грубой, крестьянской вязки мужские носки («в тяжелых сапогах далеко не уйдешь, а в кедах с такими носочками в самый раз»). Однако более всего порадовал Парамошу такой же, как и носки, надежный свитерок, этакая кольчуга шерстяная — скорее всего, связанная Олимпиадой уже после войны для сына Пашеньки и возвращенная из отдаленных мест после гибели сына по акту списания. Еще раньше, находясь после избиения на печке, заприметил Парамоша свалявшийся заячий треушок, тот самый, в котором, должно быть, Олимпиада Ивановна своего мужа во сне видела. Треушок весь облез, высох, заскоруз, и все же это был головной убор, и Парамоша водрузил его на свою невеселую голову.

Облачившись в теплое, туго зашнуровав кеды (ногам в носках было не просто тепло, но жарко, будто в валенках), Парамоша почувствовал себя готовым к дальней дороге.

♦ Сейчас выйду к озеру, а там, вокруг воды, тропой — на леспромхоз, к станции. Бабушку похоронят и без меня. Для таких невеселых процедур товарищи Лебедевы существуют. А как же с паспортом? А что, если задержат? Ошмонают, а при мне иконы. И денежки солидные. Откуда дровишки? — поинтересуются. Не бомж ли старушку гробанул? — предположат. Зайти, что ли, к Сохатому, поделиться новостью? Пусть дед решает, как и что. Покажу ему завещание».

Дверь баньки была заперта. Отчетливые на снегу следы болотных сапог Сохатого уводили Парамошин взгляд в сторону леса.

Он мог бы сейчас пойти на все четыре стороны, но, как человек не самостоятельных побуждений, устремился, не отдавая себе в том отчета, по маршруту, проложенному другим человеком, а именно Сохатым, рубчатые следы сапог которого властно указывали путь.

Войдя в лес, где под крышей ветвей снег если и наблюдался, то не сплошняком, а пятнами, Парамоша очень скоро потерял, забыл следы Прокофия Андреевича, а когда вспомнил — никаких следов да и никакой отчетливой тропы под ногами не обнаружил.

И тут из-под ремня выскользнул «Александр Невский». Парамоша, ловя доску, оступился в мшистую впадину, до краев налитую прозрачной ледовитой водой: правая кеда, а с ней и толстый носок моментально пропитались водицей, будь она неладна…

Начиная с этого момента Васенька словно бы опомнился, прервав паническое убегание от усопшей Олимпиады. Ему вдруг стало не то чтобы стыдно, — выразимся снисходительнее: стало смешно. Смешно над собой, над своей беспомощностью, хлипкостью, 'I гнусностью. И Васенька внезапно, без предварительных размышлений, озлился на себя: щечки его, еще недавно дряблые, алкогольно-анемичные, а ныне подпитанные козьим молочком, напичканные яблочными витаминами, — вспыхнули, будто каждая схлопотала по звонкой пощечине.

«Вот так, Парамоша, слабак неописуемый, душа трухлявая, сейчас ты вернешься и похоронишь старуху. Чтобы все честь по чести, по совести, по ее, Олимпиадиной, вере и надежде, по надежде ее на тебя, дурака. Знала бы, на кого понадеялась, — не померла бы, повременила небось. Вот и оправдывай давай доверие, шпана городская, безнадежная», — ругал себя Парамоша, усмешливо кривя губы, «аппетитно» ругал, с откровенным наслаждением и вызревающим в груди восторгом, — восторгом преодоления себя.