Выбрать главу

— Это что же… о пьянстве, что ли, речь? Сопротивляюсь, Олимпиада Ивановна. Иногда, конечно, подкатывает и под меня. А вообще-то сопротивляюсь. Напрасно беспокоитесь.

Олимпиада Ивановна засмущалась, поняла, что обидела ненароком жильца, кинулась к лежанке, отпрянула. На табуретку скрипучую присела, руки на груди скрестила, носом громоздким в перекрестье рук уткнулась, заслонив тем самым улыбку свою виноватую, что появилась на спящих, измученных морщинами губах.

— Сынок, не серчай. Я ведь к тому, что не маленькие мы. Со всем откровением к тебе опять же… Как мама. Прости глупую. Дело-то какое: я хоть и не люблю про нее разговоры разговаривать, а не за горами уже. Даже не за пригорочком. За порогом.

— Не пойму чего-то. Про водочку опять или про что?

— Про смертушку… А коли так — со всем, значит, откровением к тебе. И по той части: пожелаешь — мигом спроворим. На Софрона приборе и выкурим.

«А бабка-то говорливая попалась», — поморщился Парамоша.

— Откровенность за откровенность, Олимпиада Ивановна. У вас я не по собственному желанию очутился, а по воле случая. Этакий подкидыш…

— На все божья воля, — вздохнула баба Липа удовлетворенно.

— В данном случае — не божья, а ваша, Олимпиада Ивановна, добрая воля не дала мне, грубо говоря, копыта отбросить. За что благодарен вам по гроб. Верю, что порыв спасать меня от погибели был у вас искренним. Еще раз спасибо. И за приглашение зимовать… А теперь не менее естественный вопрос: чем отплачу? За оказанное добро?

— Да што ты, Васенька, сынок, да разве ж об етом спрашивают? Да радость-то какая, что живой-невредимой! Это тебе, кормилец, спасибо, что помочь мою принял, не отвернулся.

— Ну, это уж слишком… Я понимаю, вы хоть и родились при царе Николае, однако воспитывались в наше деловую, атеистическую эпоху. Короче, что мне для вас сделать? Хотя бы по хозяйству?..

Парамоша, занавешенный от мира дырявой, из довоенного тюля тряпицей, приподнялся малость на лежанке, подпер замшелую скулу рукой, глянул в дырочку, решив понаблюдать за старухой.

Олимпиада сидела на табуретке, все так же скрючившись. Будто провинилась в чем. В избе было сумрачно. Уличный свет, дождливый и серенький, просачивался в маленькие оконца как бы нехотя. И не мог Парамоша разглядеть, не уловил он в Олимпиадином лице едва приметного душевного жара, возродившего на ее щеках жалкое подобие румянца.