Ганс, я буду писать. Подпольная почта только начинает работать, я знаю людей, которые переправят это письмо тебе. Если ты жив, то получишь его. А если тебя в живых нет, значит меня тоже, и тогда все это не важно.
С нежной любовью к тебе, мой милый,
Лиза
ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН
История – предмет конструкции, расположенной не в пустом однородном времени, а во времени, наполненном присутствием Вечного Сейчас [37] . Так, для Робеспьера Древний Рим был прошлым, насыщенным временем Сейчас, которое он выхватил из континуума истории. Великая французская революция была как бы новым воплощением Рима. Она заново пробудила к жизни Древний Рим, подобно тому как мода возрождает костюмы прошлого. Мода улавливает современное, как бы глубоко oно ни таилось в чащобах былого. Это прыжок тигра в прошлое. Но совершается он на арене, где команды подает правящий класс. Таким же прыжком под открытым небом истории является диалектический скачок – именно так понимал революцию Маркс.
4
«Интересно, когда придут за мной и как это случится?» – подумал Беньямин, закуривая. Он слышал леденящие душу истории – как кого-то разбудил среди ночи полицейский и отвел в поджидавшую на улице машину, а жена и дети стояли и смотрели, а другого забрали прямо из ресторана, едва ему успели подать еду. Он из первых рук знал, что одного человека схватили в полдень за игрой в шахматы в парке: беднягу без вещей затолкали в машину, оставив противника с недоигранной партией.
Переживет ли он сам такой удар, с его-то слабым здоровьем? Если за ним вот так внезапно нагрянут, у него, наверное, тут же остановится сердце. Он замертво рухнет прямо в объятия этих военных, и им придется порядком повозиться, чтобы похоронить его, и поделом им.
Читальный зал Национальной библиотеки за последний месяц все пустел. Стол, за которым обычно сидел он, походил теперь на беззубый рот. Для многих ученых-евреев этот восхитительный зал с его куполообразными сводами стал родным домом. Этих верных читателей – Соломона Вайзеля, Иосифа Вертхаймера, Салмана Полоцкого, Якоба Шпигеля и еще с десяток – почти всегда можно было застать здесь. Они корпели над увесистыми томами по истории Рима, аэродинамике, современной лингвистике, да по чему угодно. Беньямин хорошо знал всех их, они составляли молчаливую семью, и у каждого в алтаре его разума горела своя свеча. Чтобы свеча эта не гасла, каждый из них пошел на огромные жертвы.
Тем, кто не принадлежал к этому братству, трудно было понять, что может заставить человека по девять часов в день просиживать в библиотеке, исследуя малохоженые тропы человеческого знания, что за амбиции принуждают людей жертвовать семьей, дружбой, земными благами, просто уважением общества? Редко кого из этих ученых в конце пути академический мир удостоил золотой медали. Их не ждал громкий успех. Большинство книг, написанных в этом зале, никогда не найдут своего издателя, а если и найдут, то совсем немногочисленным будет круг их читателей. Чего же ради был этот неустанный труд?
Беньямин был, пожалуй, самым неутомимым из всех тружеников. День за днем он сидел на одном и том же стуле, сознательно отгораживаясь от всего, что не относилось к теме его работы, в том числе от нацистов. Он занимался исследованиями и писал свою книгу с конца двадцатых годов, когда она начала созревать в виде заметок и афоризмов. В коричневых папках набралось изрядное количество материалов. Он жалел, что так много записей оставил у Брехта в Дании, когда гостил у него летом два года назад. Шансов снова приехать в Данию становилось все меньше и меньше, а рассчитывать на то, что Брехт перешлет материалы Тедди Адорно, не приходилось. Брехт был ленив и равнодушен.
– Негодяй, но по-своему святой, – говорил Беньямин сестре Доре, на что она неизменно отвечала:
– Все выгоду ищут, Вальтер. Своего никто не упустит.
Беньямин был уверен (хоть никогда, даже самому себе, ничего такого не сказал бы), что его энциклопедический труд о парижских пассажах, сейчас уже почти законченный, мог бы оправдать его существование, ведь без этого произведения все свелось бы к начатым и неоконченным фрагментам, сотням озарений, трепетавших, как хрусткие листья на осеннем дереве, которые скоро сорвет ветер и унесет, как известно, на пресловутые четыре стороны. Вначале «Пассажи» пытались отвоевать себе место среди других работ, всегда оставаясь на заднем плане. Передний, ярко освещенный план Беньямин оставлял для чего-нибудь срочного: критической статьи, рецензии, которую нужно было написать к следующей неделе, очерка, иногда стихотворения. Полностью сосредоточиться на сочинении о пассажах он смог только суровой зимой 1934 года в комнате дешевого pensione[38] в Сан-Ремо – пустой, с белеными стенами, выходившей на серо-зеленое море. К этому времени жить в Германии еврею – да и, по правде говоря, любому человеку, имеющему совесть, – стало невозможно.
37