Я не мог не согласиться с ним.
– Вам вряд ли понравился бы мой брат Вернер, – сказал я. – Он ярый социалист, но идеи свои он не додумывает до конца. Он как овод.
И я рассказал им, как сам заинтересовался анархизмом после того, как недавно прочел русского анархиста Кропоткина.
– Гм, Кропоткин, – вздохнул Беньямин. – Добрая душа, но он не мыслитель. Он подвижник. В этом проблема большинства людей, пытающихся мыслить диалектически: они не способны думать о многом одновременно. Форма их аргументации определяет ее содержание.
– Социализм – это ведь что-то вроде светской религии, не так ли?
Банальностей никто не любит, но, кажется, мое замечание прошло незамеченным. Из-за своей близорукости Беньямин мог удивить своей полной невозмутимостью в ответ на чувство, отразившееся на лице собеседника.
– Вы, конечно, еврей, – сказал я, – и поэтому должны видеть все под определенным углом. У меня это так.
– Надо полагать, я еврей. Да, мне нравится заходить в синагоги, вам ведь тоже? Прекрасные музеи утраченной культуры.
Я был поражен, – оказывается, этот человек стесняется собственного наследия. Как и большинство ассимилировавшихся евреев, он предпочитал держаться от темы иудаизма на некотором расстоянии.
– Еврей – по определению чужой, – сказал я, – особенно в Германии. Вот почему сионизм кажется мне естественной реакцией на определенные исторические обстоятельства.
– Немцы хорошо относятся к евреям, – неудачно встрял Георг. – Да и не существует никаких настоящих немцев: страну эту изобрели недавно, составили из множества разных народов. Евреи – лишь маленький фрагмент большой мозаики, которую представляет собой современная Германия.
Вальтер кивнул, как будто соглашаясь. Правда, позже я понял, что этим знакам, которыми люди обычно обмениваются при разговоре, тут доверять нельзя. Он каким-то странным образом отделял себя от других, ничем не обнаруживая своих помыслов, в отличие от большинства из нас. Между ним и реальным миром существовала невидимая, но прочная стена: его друзья постоянно на нее наталкивались, и она ошеломляла их своей крепостью и непроницаемостью.
– Социализм – это, в сущности, мессианское вероучение, пусть и светское, – продолжал я. – Это, наверное, и так очевидно – что об этом говорить. Я лично убежден в том, что духовные чувства – представление о справедливости – должны произрастать из чтения Торы. В конце концов, я еврей.
Вы бы, конечно, никогда не догадались об этом, если бы просто наблюдали за моими родителями издалека. Как и родители Беньямина, они оторвались от своих корней. Это были ветви, раскачивавшиеся в рыхлой почве и готовые к тому, что их подомнет культура, обожаемая ими, но презирающая и оскорбляющая их. Задним умом все крепки, но я и тогда уже довольно ясно предвидел судьбу евреев в Европе. Мне противен был самообман, которому поддались все евреи вокруг, и я дал себе слово показать Беньямину важность идей сионизма, пока еще не поздно.
– Во время войны все мы немцы, – изрек Георг.
– Еврей не должен сражаться на этой войне, – настаивал я. – Нет оправданий тому, чтобы защищать эту сконструированную нацию ценой наших жизней. Благодарности от немцев мы не дождемся. В конце концов они нас уничтожат.
Георг, кажется, усмехнулся, но ничего не сказал.
– Мой брат – простодушный патриот, – сказал Вальтер. – Он в самом деле считает, что война окажет на людей очищающее действие.
– Вас призвали?
– Скоро призовут, как и вас. – В глазах Вальтера сверкнул озорной огонек. – Можете себе представить меня с винтовкой в руках?
– Ты бы выстрелил себе в ногу! – засмеялся Георг. – Вальтер, если бы враг догадывался об этом, то умолял бы Германию послать тебя на войну.
Теперь Беньямин и сам фыркнул – с годами я привыкну к этому его странному смеху.
– Забавно, Георг, что ты говоришь о «враге». Враг!
Его смех стал пронзительным, даже неприятным.
– А по-твоему, у нас нет врага?
– Я отказываюсь воображать себе всякую чушь. За нас это делают политики.
Пройдут годы, и Беньямин редко будет изъясняться так прямо. Он просто удалится от мира повседневной политики, уйдет в себя: в мир идей, в небесную беседу, где над схваткой восседают во славе на алебастровом облаке Платон, Кант, Ницше, Гейне, Бодлер, Мендельсон[14] и еще с десяток собеседников.
Георг, покачав головой, вышел из комнаты.
В тот день мы с Беньямином начали думать о том, как избежать призыва. Как бы ни различались наши взгляды на историю, мы оба считали эту войну катастрофой. Это был бессмысленнейший из конфликтов. Мог ли он хоть что-то дать Германии? Чем можно было оправдать гибель миллионов молодых людей, задушенных газами, проткнутых штыками, изрешеченных пулеметными очередями, или потерю ими веры во что бы то ни было – таково было их отчаяние, так абсурдно было происходящее? Это была война без трофеев и без чести – с годами это будет становиться все яснее.
14