Выбрать главу

В Клинцах и Стародубе дела поправились.

Следует отдать справедливость неутомимой энергии, таланту, изворотам и изобретательности Помпа-Лирского.

Он, увлеченный масленичными, народными, бенгальскими постановками знаменитого Лентовского, ставил какие-то невероятные спектакли с массой действующих лиц так, что каждый из нас играл по пяти ролей, превращаясь из нищего в барона, из барона в слугу, из слуги в банкира, из банкира в начальника полиции и наоборот.

На афише так и печаталось:

– В пьесе – 77 трансформаций, 21 выстрел, восемь убийств, четыре ограбленья, два пожара, локомотив, пароход, пляска, пенье, апофеоз.

Из пьес запомнились: «30 лет жизни страшного игрока», «Граф Монтекристо – или кровавая башня», «Убийство на почте», «Притон четырех принцев».

Помпа-Лирский не скрывал от нас, что из трех пьес делал одну и при этом сочинял сам, подобно Шекспиру.

Играл он прекрасно, разнообразно, убедительно и даже очень – я был в сплошном восторге от столь неслыханной фигуры.

С ним и голодать весело, ибо «не хлебом единым жив человек».

На зимний сезон я уехал служить в антрепризу Леонова в Тамбов.

Из тамбовского театра однажды меня чуть не выгнали, но оштрафовали.

В то время началась война России с Японией, и театр поставил какую-то патриотическую пьесу из военной жизни.

Мне дали роль солдата, который, умирая на поле сраженья, должен в конце монолога открыть грудь и, указывая на медальон, сказать сестре милосердия:

– Посмотри-ка, сестрица.

И умереть на руках сестры.

Трагизм этих слов заключался в том, что в медальоне был портрет этой самой сестры, приходившейся невестой солдату.

Дело шло под занавес третьего акта.

На сцене – отчаянный бой.

Я тяжело ранен и умираю, и прекрасно говорю свой монолог смерти, но, когда дошло до последних слов, я громко крикнул в последний раз:

– Постерика, смотрица!

Публика и все актеры разразились хохотом.

Занавес опустился на мою несчастную голову вместе с ругательствами режиссера и антрепренера.

Моя актерская карьера пошатнулась.

Но я особенно не горевал, так как никогда не собирался быть трагиком.

Мне это было не к лицу. Ясно?

Антон Чехов. Первая любовь

Сезон в Тамбове кончился, как всюду, последними днями масляницы.

Расейская актерия двинулась в Москву.

И вот снова – биржа театрального бюро.

Снова переговоры, контракты, авансы, надежды на летние дела.

Опять актерские обеды в «съестных лавках», в трактирах с органами и канарейками, а после получки аванса – в чистый ресторан с пальмами, с оркестром.

В ресторанах ставили «магарыч».

Всюду на языках именитые антрепренеры: Медведев, Корш, Сабуров, Суворин, Струйский, Никулин, Арнольдов, Амираго, Валентинов, Леонов, Долин, Дарьялова, Филипповский, Собольщиков-Самарин.

Надо было краем уха уловить – кто куда набирает труппу.

И я уловил: Дарьялова взяла Севастополь.

Разволновался – так чертовски потянуло снова в Севастополь.

Чардынин помог, устроил.

К апрелю все мы, дарьяловские, съехались в Севастополь,

Весенний солнечный город, небесного покроя море, горы, корабли, бухта, базар с кофейнями, театр на приморском бульваре, – все это снова захватило, влилось шелестящей радостью.

Ждал чего-то необыкновенного.

Поразило: в нашей труппе оказался внук Гоголя, актер Яновский, который совершенно равнодушно относился к своему великому деду.

Я говорил ему:

– Подумайте – ведь ваш дедушка был Гоголем.

Яновский холодно отвечал:

– Ну так что-ж?

Казалось, если-б мне пришлось быть внуком Гоголя – я умер бы от счастья, а Яновский не умирал.

На несколько спектаклей наш театр поехал на пароходе в Ялту.

Чуть я не выпрыгнул с парохода от восторгов путешествия.

А тут, в Ялте, навалилось целое чудо: к нам на спектакль явился Антон Чехов.

В первый раз в жизни я увидел наконец-то настоящего, живого, знаменитого писателя да еще любимого Чехова.

Театр играл какую-то комедию.

Я исполнял маленькую роль гимназиста и перед каждым выходом растирал живот от волненья.

Впрочем, волновались все, так как всем хотелось понравиться Чехову.

Во время всего спектакля я неотступно смотрел из-за кулис в дырочку: Чехов в светлом пиджаке, со шляпой на коленях сидел в первом ряду.

А возле с ним – какой-то бритый человек (говорили: будто актер из «Художественного театра»), и этот бритый все время лез к Чехову в ухо и что-то шептал.

И было видно, что Чехову надоел этот бритый своей навязчивостью.

Думал я: и чего этот дурак пристает, шепчется, мешает, – так бы и дал по загривку.