Выбрать главу

Я вышел на Орлиное шоссе. Дом Томпсонов, как я убедился, внимательнее оглядевшиеь вокруг, не был расположен в самой высокой точке Уорли или улицы.

Выше по Орлиному шоесе стояло еще одно здание – многоквартирный дом из железобетона и стекла, в котором стекло преобладало над железобетоном. А шоссе Сент-Клэр, от которого ответвлялось Орлиное шоссе, уходило еще выше по склону холма – по меньшей мере на четверть мили.

Дома здесь представляли собой довольно пеструю смесь самых разнообразнкх стилей – от бревенчатых коттеджей с решетчатыми окнами до претенциозных зданий, в белых стенах, зеленых крышах и вычурных чугунных оградах которых мне почудилось что-то испанское. Без сомнения, человеку, знающему толк в архитектурных ансамблях, все это показалось бы, вероятно, каким-то кошмаром, но я не воспринимал Уорли с эстетической точки зрения. Перед моими глазами еще маячил Дафтон: сросшиеся друг с другом домишки с уборными во дворе, дым, от которого вечно першит в горле и чистая рубашка через дватри часа становится черной, и, наконец, никогда не покидающее тебя ощущение, что все это вроде инсценировки романа Диккенса «Тяжелые времена», в которой ты обречен принимать участие. А на Орлином шоссе мне нравилась свежая краска, и новая каменная кладка домов, и то, что при каждом доме есть гараж, и это ощущение благополучия и достатка, приятно бодрящее, как глоток коктейля. Те, кто живет в каком-нибудь Бате и имеет приличный годовой доход, сочтут меня, возможно, наивным болваном, но те, кому приходилось жить в город вроде Дафтона, поймут это чувство легкости и свободы, которое я испытал в тот погожий сентябрьский день словно вдоволь надышавшись кислородом.

Ратуша представляла собой довольно причудливу смесь готики и неоклассицизма в духе Палладио, с зубчатыми стенами, башенками, колоннами и каменными львами. Она несколько напоминала дафтонскую ратушу – так же, впрочем, как и сотни других.

Шагнув за порог, я сразу почувствовал знакомый запах административного учреждения: запах теплых батарей центрального отопления, натертых полов и карболки. Два дня я не дышал этим воздухом и начал уже забывать, какое гнетущее впечатление оставляет этот «запах успеха и угодничества», как охарактеризовал его Чарлз.

Продовольственный отдел ничем не отличался от дафтонского. Длинный прилавок, дощатые столы, картотечные ящики и пестрые плакаты, призывающие к осторожности на дорогах, призывающие сдавать кровь, призывающие вступать в армию. И хотя отдел являлся частью муниципалитета, у него был свой собственный неповторимый запах: здесь пахло, как в магазине канцелярских принадлежностей и одновременно как в кондитерской.

В отделе было пусто – если не считать двух девушек за прилавком. Та, что постарше, темноглазая, пухленькая, повернулась ко мне.

– Вы будете работать у нас в казначействе?- спросила она.- Я видела вашу фотографию в «Курьере». Впрочем, в жизни вы куда интереснее. Не правда ли, Берил?

– Он неотразим,- сказала Берил. Она нахально уставилась на меня. У нее было неоформившееся детское личико и плоская как у подростка грудь, но в ее манере держаться было что-то откровенно вызывающее и бесстыдное, словно, получая школьный аттестат, она сдала и специальный экзамен по всем вопросам, касающимся мужского пола.

– Я буду еще более неотразим, когда вы узнаете меня получше,- сказал я.- Во мне уйма скрытых достоинств.

Девчонки захихикали.

– Вы препротивный…- начала было Берил, но в эту минуту в комнату вошел пожилой человек. В руках он держал кипу продовольственных карточек. Он нес ее с таким видом, точно это была чаша святого Грааля, и атмосфера властно пробуждавшейля женственности и полудетского кокетства, столь же неосмысленного и столь же мило забавного, как возня двух расшалившихся котят, мгновенно развеялась. И все же эта болтовня оставила едва уловимое, но приятное воспоминание, и весь день я носил его с собой, словно чуть приметный след пудры на лацкане пиджака.

Купив все, что мне было нужно, я отправился в парк. Этот парк не был похож на обычные городские парки, которые существуют как бы сами по себе, отгородившись от окружающих их будней, и живут своей строго обособленной жизнью, точно в карантине. Здешний парк, казалось, сливался с городом. Река Мэртон опоясывает южную часть Уорли, а парк расположен между рекой и уорлийским лесом, причем возле Рыночной площади он вытягивается в неширокую ленту, как бы подпуская лес ближе к городу, и кажется, что узкие, мощенные булыжником улочки за рынком все до единой ведут к сверкающей воде и деревьям.

Я опустился на скамейку на берегу реки и вытащил из кармана «Курьер Уорли».

Глядя на воду Мэртона – такую прозрачную, что можно было различить цвет камешков на дне, – я вспоминал грязное подобие реки, струившейся (если можно сказать так применительно к воде густой и вязкой, словно мокрота) вдоль черных набережных Дафтона. С утра целый день шел дождь, и течение было особенно стремительным.

Однако в заводи, ярдах в ста от того места, где я сидел, вода была не просто прозрачна: она чуть зеленела от водорослей. Следовательно, река была настолько чиста, что в ней могла водиться рыба. Я вдруг почувствовал острую зависть к двум мальчуганам, проходившим со своей матерью по тропинке вдоль берега. Они вырастут у этой реки, где можно и купаться, и грести, и удить рыбу. В Ленгдоне, иротекавшем через Дафтон, можно было только утонуть, и тонули там нередко. Вот единственное, чем эта река походила на реку.

Скамейка стояла на берегу, отлого спускавшемся к воде, и отсюда парк за Рыночной площадью снова расширялся, распадаясь как бы на две половины, отдаленно напоминающие букву «В», обращенную к городу прямой стороной. Форма парка производила приятное впечатление, так как казалась природной, хотя и была искусственно созданной. В тот день парк был почти пуст, и мне почудилось, что я забрел куда-то глубоко в лес. Только приглушенный шум уличного движения, доносившийся со стороны Рыночной площади, нарушал эту иллюзию. Часть парка, расположенная по ту сторону реки, была еще более уединенной – всего в пяти мииутах ходьбы от берега не видно было даже городских труб. Но об этом я узнал много позже.

Меня не тянуло читать газету, я хотел было закурить, но раздумал. Жаль было заполнять эти мгновения чем-то обыденно-привычным – они и так были полны до краев. Достаточно было просто сидеть здесь, дышать, глядеть на реку и на деревья – существовать и все.

Я просидел на этой екамейке не меньше часа. Наконец ветер посвежел и меня стала пробирать дрожь. Тогда я ушел из парка и направилея на Рыночную площадь выпить чашку чаю.

Должно быть, я слишком долго сидел неподвижно, потому что, когда я отворял дверь кафе «Сильвия», у меня вдруг закололо ногу как иголками, и я почувствовал, что не могу на нее ступить. Я покачнулся и прислонился к стене, чтобы сохранить равновесие. Это был пустяк, и я тут же оправился, но почему-то это заставило меня увидеть все под другим углом зрения. Точно с глаз спала пелена, все предстало в нестерпимо резком свете, и я отчетливо увидел себя со стороны, словно участника документального фильма – хорошего, добросовестно снятого фильма, ясного, точного, без избитых операторских приемов. На темных булыжниках мостовой зелеными, желтыми красными мазками пестрели растоптанные фрукты и овощи; толстый человек без пиджака размахивал, как тореадор, пурпурным шелковым покрывалом; кучка школьниц пересмеивалась, разглядывая яркую груду нейлонового белья в витрине; церковные куранты по-воскресному меланхолично отбивали часы; у маленькой девочки помочи передника были пристегнуты гигантской английской булавкой,- все это было исполнено огромного значения и в то же время исчерпывалось самим собой. Ни объектив, ни микрофон не создавали никаких иллюзий, дома упорно соблюдали законы перспективы, краски не расплывались, звуки не сливались ни в симфонию, ни в какофонию, и все, до мельчайших штрихов, до тончайших оттенков, было реально. Мне казалось, что мои глаза и уши, все мои органы чувств впервые ощущают мир с такою полнотой. В следующую секунду я переступил порог кафе и, подобно лыжнику, удачно совершившему прыжок с трамплина и плавно скользнувшему на снег, возвратился к привычной действительности.