Второй день был тяжёл: въехали на Клинско-Дмитровскую гряду и просёлок пошёл нырять в такие глубокие долины и овраги, что Рыжий насилу вытягивал дровни, а мы, чтобы облегчить его, шли в гору. В Шпилёве нам корову не дали — заведующий уехал в Москву. А послали в деревню Драчёво за 10 км догонять какую-то могущественную комиссию. Комиссия приняла нас на 3 км к югу в Ермолине, где с нас взяли 3500 руб., но корову не дали, а послали опять на 15 км к северу во Влахернскую. Наконец во Влахернской нам выдали корову, первотёлку, маленькую как телёнок и дававшую 1,5 литра молока в сутки. Нас предупреждали, что она до Пушкина не дойдёт, поэтому мы взгромоздили её на сани и привязали верёвками. Самим места не осталось и мы опять шли пешком. Прошло уже 5 суток с тех пор, как мы выехали, вместо 3-х, на которые рассчитывали. Хлеб давно кончился. В отдельных совхозах нам перепадало немного картошки, а Рыжего мы кормили выпрошенной соломой или воровали на ночлегах сено.
Поднялась страшная метель, дорогу занесло. Идти, да ещё голодным, было очень трудно. Наконец дорогу занесло совсем. Рыжий сбился с неё, провалился по брюхо и перевернул сани на корову. Мы с трудом его распрягли, подняли сани и отвязали коровёнку. Между тем, Рыжий вскочил и отправился куда-то в белую мглу. Мы погнались за ним, тут корова встала и отправилась в другую сторону. Сигизмунд бросился за ней, а я за Рыжим. Мы проваливались по пояс в снег, растеряли рукавицы. В нескольких метрах ничего не было видно, я почти терял лошадь из виду. Наконец, я догнал её и с радостью увидел рядом какой-то тын. Я привязал Рыжего к нему и по следу вернулся к месту катастрофы. Между тем Сигизмунд поймал корову и привязал её сзади к саням. Мы впряглись в оглобли и с большим трудом вытащили сани из сугробов к тому месту, где стоял Рыжий. Это оказалась околица деревни. Снова запрягли, снова уложили и привязали корову.
Деревня оказалась Алёшиным. В ней была чайная. Мы задали скотине последние клочки соломы, а сами на радостях выпили по 10 стаканов чая. Это был рекорд всей моей жизни. Выехали уже в темноте, нам оставалось 25 вёрст. Приехали в 2 часа ночи. Я ног под собой не чувствовал и не знал, жив я или мёртв.
Корова была тугосисая, но всё-таки её удалось раздоить до 3-х литров, что обычно хватало на 5–6 больных, всегда имевшихся в колонии.
Надо сказать, что, отправляясь за коровой, я находился в особо возбуждённом состоянии. За неделю до того наша единственная комсомолка Лида Кершнер, уезжая на несколько дней в Москву, бросила мне записку, содержащую объяснение в любви. Это произвело на меня ошеломляющее впечатление. Я привык к мысли, что романы мои могут быть только невысказанными и неразделёнными, храниться исключительно в моём сердце и воображении. Но что меня может полюбить какая-нибудь девочка и признаться мне в этом — это совершенно не приходило мне в голову, не лезло ни в какие ворота!
Поэтому, получив записку, я был на седьмом небе от счастья, хотя я Лиде не симпатизировал. Её критические выступления на собраниях, её сарказм, насмешки, какое-то холодное колючее остроумие меня раздражали. Но тут вдруг Лида представилась совсем в другом свете. Она так хорошо, так искренне написала. Как надо было ей ответить? В духе Онегинского ответа Татьяне? Это было бы жестоко, противно. Я написал ответ, который в третьем варианте (я всё смягчал его) выглядел так: «Лида, мне очень не хочется сделать тебе больно, но по чистой совести я не могу дать тебе другого ответа: я не люблю тебя так, как ты меня любишь. Пожалуйста, будем друзьями. Если можно. Даня». Я сунул ей записку, уезжая за коровой.
Понятно, что в дороге я находился в волнении. Как она приняла мой ответ? Наверно, огорчилась. Не слишком ли прямо я ей отказал? Ведь у неё расширение сердца!
Вернувшись, я с радостью увидел, что Лида изменилась: стала тихой, кроткой, внимательной к людям. Я уже думал, какая жалость, что я её не люблю, эдакая редкость: первый раз в жизни меня полюбили, а я нос ворочу. А почему, в сущности, я её не люблю? Вон она какая хорошая стала, даже внешне похорошела и чёрную бархотку на русых волосах носит. А тут ещё весна! Дело дошло до устного объяснения, во время которого я признался, что не распробовал самого себя. Конечно же, я тоже люблю!
Раз я сидел на крыше одноэтажной кухни. Лида стояла внизу:
— Даня, ты сделаешь, что я прошу?