Выбрать главу

Меж тем смерклось совсем. Москва утихла. С Мясницкой уходила в Петербург последняя скорая ночная почта. Там, среди сотен разноцветных ароматных кувертов, был еще один, заключавший в себе письмо следующего содержания:

"...До самой Твери все складывалось хорошо. Мои беглецы по-прежнему оставляли там и сям откровенные следы. Хлопотать было не об чем, если не считать всяких вечерних удручающих размышлений, о которых я уже писал. Однако за Тверью случилось чудо - следы исчезли. Мы пролетели до Клина никакого намека. Мне пришлось воротиться в Тверь, поднять на ноги губернское начальство, нагнать страху на ни в чем не повинных обывателей, натерпеться страху самому, представляя петербургские истерики. Наконец докатился слух, будто их видели в двадцати верстах за Тверью, в стороне от шоссе, в глухом месте, некая пара довольно элегантного вида, под березой, на сосне, в стогу сена, в доме какого-то помещика, короче говоря - намек, ниточка, спасение, и я лечу туда. Сей молодящийся господин, лет сорока пяти, отменно рыжий, обрюзгший и невежественный, согласно кивал мне в ответ на мои подходы, и из его кивков получалось, что точно петербургские беглецы здесь останавливались. Когда же я сообщил ему, что эта парочка - опасные преступники, которые по Высочайшей воле должны быть арестованы мною, выяснилось, что он глухонемой, а кивал мне из учтивости! Представь мое положение! Пришлось объясниться с помощью бумаги и чернил. Я снова изложил ему, но уже письменно, суть дела и спросил, останавливались ли они у него или где-нибудь поблизости, о чем говорили и куда направлялись. Он долго пыхтел, краснел, отворачивался и, наконец, одарил меня ответом: "Никада ничиво не знау таковаго... Жеву всигда адин слава Богу Иван Авросимов".

Что прикажешь делать?! Еду удрученный в Москву. Не доезжая верст пяти до Всехсвятского, встречаю своего поручика в сильнейшей ярости. Оказывается, буквально два часа тому назад исчезнувшая пара преспокойно пропылила в обнимку мимо него, покуда он оплакивал сломанное у своей брички колесо. Он кричал князю, но тот даже не обернулся. С одной стороны, как видишь, они нашлись, но, как говорит наша прекрасная актриса, госпожа Демидова, Москва - разлучница. Поручик со сворой московских знатоков помчался по гостиницам и меблирашкам, наивно полагая, что беглецы - полные дураки и живут на виду у всех".

Мятлев отошел от окна, осторожно ступая.

- Я не сплю,- торопливо из темноты проговорила Лавиния,- я помолилась, и вы обернулись.

Он подошел к ее кровати, опустился на колени и прижался щекой к ее щеке, горячей и мокрой.

- Грусть разрывает мое сердце,- всхлипнула она.- Наверное, я вас люблю сильнее, чем это возможно.

65

"17 мая 1851 года...

...Прощание с Москвой было стремительно и празднично. Даже странно, что воспоминаний как бы и не было вовсе, и ни мне, ни Л. не пришло в голову навестить знакомые места, чтобы поклониться своему прошлому. Еще рассвет не успел как следует разлиться, а мы уже летели по Большой Серпуховке.

Я знаю: буду умирать, а лучшего в жизни не смогу вспомнить, потому что много лет не осознаваемое мною страдание, похожее на плотный дым без определенной формы, вдруг проявилось в восклицании Л.: "Да здравствует свобода!" И дело, как выяснилось, не в дороге - ездят все. А мы не едем, мы живем вне времени и пространства, без имен и обязанностей, лишенные и друзей и врагов".

"29 мая...

...Воистину за Москвой все стало видеться иначе. Как будто иной мир. Как-то все мягче, голубее, неопределеннее, тише. Не хочется говорить, дышать. Одно молчаливое присутствие Л.- уже целое состояние. Иногда мне кажется, что она моя ровесница.

Тулу миновали благополучно, и вновь потянулись леса, поля, несчастные наши залатанные деревеньки, и в каждой - свой рыжий безумец и свои испуганные милодоры - предмет страданий моих образованных собратьев, жаждавших в недавнем прошлом во искупление собственной вины нарядить этих сеющих, жнущих и пашущих в кринолины и фраки под стать себе самим, чтобы можно было глядеть "в глаза просвещенной Европе"... А нужно ли было все это? Чем кончаются у нас вспышки такой отчаянной любви? Никого уж нет, не осталось, лишь я один пересекаю громадное пространство, а деревни и ныне те ж...

В Твери на закате глупый солдат с флейтой испугал Л. В Москве в сумерках призрак фон Мюфлинга колебался под окнами, подобно дымку над болотом... В нас - кровь, испорченная страхом, ленью, апатией, невежеством, черт знает чем; оттого мы все одиноки, безгласны и недобры друг к другу".

"30 мая...

Я рассказывал Л. о своем детстве. Мелькали какие-то картинки, размытые отрывки, призрачные детали, надуманные имена, так, ничего толком... Почему-то множество лакеев, один глупее другого ("Ага... щас... куды... твалет-с... иде..."), от которых пахло щами и помадой, и еще множество лошадей... Матушка - что-то теплое, розовое, иногда желтое, прикасавшееся сухими губами ко лбу; отец словно крендель, изогнувшийся в кресле, или покачивающийся в седле, похожий на старого орла английской выправки, или возвышающийся за овальным столом в столовой, разглядывающий нас с рассеянным удивлением, или возникающий из мрака в желтом кругу свечи, луны, китайского фонарика, треплющий по головке и исчезающий за тяжелой дверью; в детской - настоящий полковой барабан с палочками и некто безымянный мордастый в белой рубахе, готовый в любую минуту встать на четвереньки и со мною на спине скакать до изнеможения... "А я вам досталась бесприданницей",- сказала Л. неизвестно почему. Или во время краткой остановки на опушке редкого леса вдруг поклонилась до земли и сказала: "Бога ради, простите меня, милостивый государь, что я позволяю себе иногда выкрики-вать громкие слова о своей любви к вам. Я знаю, как вас коробит всяческая высокопарность, как она вам чужда. Какой, наверное, смешной и жалкой болтуньей кажусь я вам в эту минуту, ибо видно, как вы не можете скрыть брезгливого выражения". И она засмеялась, но после долго отмалчивалась и не казала глаз".

"8 июня...

...Леса поредели. Они кудрявы, прозрачны, бедны, невелики. Увалы, степь, дикая тропа вместо тракта. С юга дует душноватый ветер, все покрыто глубокой пылью, как, впрочем, и мы сами, и поэтому остановились на почтовой станции, рядом с которой большой ветхий и мрачный постоялый двор. Л. немного бледна от усталости, бедная девочка, но подтрунивает надо мной, бодрится. На наше счастье нашлась отдельная комната в одно окно, в которое лезут гигантские лопухи, в ней - стол и высоченная кровать с набором подушек в разноцветных наволочках. Все на удивление вполне приличное по сравнению с северными ночлегами. "Вам придется меня туда укладывать,сказала Л.,- я сама на эту кровать не взберусь". Я пообещал проделать все это в лучшем виде: "Не извольте беспокоиться, сударыня, уложим-с, будете довольны..." Я велел истопить баню и подать обед в комнату. Тем временем Л. принялась хозяйничать в нашем единственном саквояже, чтобы приготовить чистое белье, а я наблюдал, как старательно она копошится. Видно, что это доставляет ей удовольствие. Однако, несмотря на стечение удач, мысли о будущем не перестают меня тревожить. Видимо, возраст уже таков, что невозможно в простоте душевной наслаждаться сегодняшним днем, как это удавалось лет десять - пятнадцать назад.