Именно по причине столь непонятной важности для него этой совершенно незнакомой и далекой женщины, важности, которая возрастала тем больше, чем дольше продолжался их путь и чем более умножались его трудности, Бен-Атар не только выстоял сам, но и других пассажиров корабля сумел заразить своей твердостью и уверенностью. И вот сейчас, стоя наконец у порога ее дома, в свете принесенной служанкой масляной лампы, в той своей причудливой разноцветной накидке, что сшили ему поутру его жены, и испытующе, не сводя с нее глаз, разглядывая свою новую родственницу, вышедшую из Рейнской долины, чтобы соединиться с его племянником, он понимает, что его дерзкое путешествие не было напрасным. О нет, стоило, еще как стоило плыть из безмерной магрибской дали, чтобы помериться силами с такой женщиной! Ибо хоть она и на целых десять лет старше своего молодого мужа и на лице ее уже приметна паутина тончайших морщинок, но эти высоко поднятые скулы, эти бирюзовые глаза — они все еще хранят следы чужой и странной красоты, так напоминающей красоту гончего пса или изящного белого лиса. И кто знает, вдруг думает Бен-Атар со скрытым смешком, уж не клокочет ли в благочестии еврейских жил этой светловолосой женщины кровь каких-нибудь свирепых викингов или саксов и не этой ли неукротимой крови капли мерцают в том глубоком синем взгляде, которым она сверлит сейчас своего гостя и врага?
Глава седьмая
Вечернюю трапезу накрывают в большом, заставленном мебелью зале, обитом теплыми шерстяными коврами. Магрибский путешественник, все еще несколько изумленный той быстротой и легкостью, с которой ему удалось проникнуть в вожделенный дом, не в силах пока прикоснуться к еде, стоящей перед ним в тяжелой, тускло отливающей медью посуде, и лишь искоса поглядывает на мальчишку из Севильи, который с жадностью атакует один за другим куски курятины, доставленные из кухни в большом горшке, да раз за разом с виновато бегающими глазками прихлебывает из большого хрустального бокала, в который госпожа Эстер-Минна всё подливает и подливает ему с такой рассеянной небрежностью, словно льет не вино, а обыкновенную воду. Уж не аромат ли того уличного жареного поросенка разжег в ребенке такой могучий аппетит? — с удивлением думает Бен-Атар, смущенно улыбаясь хозяевам, как будто сам немного виноват в этой прожорливости, издалека ворвавшейся в их дом. Но пока он дивится про себя этому мальчишескому голоду, доброе франкское вино успевает изрядно ударить в голову юного чревоугодника, и мало-помалу деревянная вилка выскальзывает из его руки, веки слипаются, крохотная моряцкая косичка, которую он старательно отращивал всё время пути, начинает покачиваться и клониться к столу, и, наконец, глубокий сон бесцеремонно овладевает им прямо посреди трапезы, превращая обещанное хозяевами гостеприимство из благодеяния в насущную необходимость.
Впрочем, в необходимость явно приятную, о чем свидетельствуют сейчас взволнованные движения госпожи Эстер-Минны. Ее, не удостоенную плода собственного чрева, мучительно возбуждает любой ребенок, попадающий к ней в руки, — что уж говорить об этом загорелом смуглом мальчишке, таком же кудрявом, как ее муж, к тому же наполовину сироте, как утверждает его спутник. Неудивительно, что она тотчас забывает — а может, лишь на время отстраняет от себя — то отстранение, ту ретию, которую сама же и придумала, и, подозвав двух старых прислужниц-христианок, велит им поднять уснувшего над тарелкой маленького гостя, раздеть его и уложить в постель, и всё это с крайней осторожностью — возможно, потому, что она попросту не догадывается, что детский сон вылит из железа, а не соткан из паутины, как, к примеру, ее собственный сон, но, скорей всего, потому, что в этом доме привыкли ухаживать за «несчастной девочкой», унылая дремота которой тотчас улетучивается при малейшем прикосновении, немедленно сменяясь скрипучим страдальческим нытьем. Верно, в доме госпожи Эстер-Минны велено не называть дочь Абулафии «порченой» или «заговоренной», но, увы, — врожденную натуру ребенка это нисколько не изменило.