Выбрать главу

Город по-прежнему тонет в темной, морозной копоти.

Я открываю калитку и удивленно смотрю на грузовик, останавливающийся возле нашего дома. Милиционер выглядывает в дверцу, называет фамилию, имя отца.

— Здесь живет?

— Здесь.

Милиционер выпрыгивает из кабины, открывает борт.

В грузовике, поджав немного колени, посеребренный снежной пылью, лежит отец. Как всегда в истрепанном дождевике поверх старенького полушубка, в валенках с самодельными галошами. Он будто пригрелся и уснул.

А из дома уже бегут. Мать заголосила, Мария заметалась возле грузовика…

Поев картошки, отец пошел на почту платить за электричество. Протянув в окошечко квитанцию и деньги, он вдруг медленно упал к ногам стоявших в очереди…

Приходит тетя Парасковья, всплескивает руками:

— Успокоился наш Кириллыч, отвоевался, царство ему небесное!

Я бегу к тете Маше. У нее оказался Ефим. Засуетились, заохали, начали хватать одежду. А я бегом на автобусную остановку. Еду к тете Кате. А передо мной — все отец. То на лугу взмахивает настоящей литовкой, то в пристройке — воображаемой. В глазах моих иногда туманится, будто сыплется морозная копоть.

Автобус швыряет, он трещит и скрипит всеми суставами. Меня сжимают люди. И никому в голову не приходит, что у меня сегодня умер отец. Окна затянул такой каракуль инея, что в автобусе сумрачно. Окна усеяны глубокими прозрачными кружочками, которые надышали мальчишки. Они ногтями нацарапали разные рожицы, домики, а кто-то из взрослых написал чего попало, вроде: «Меняю жену на валенки», «Отдам тещу за велосипед», «Не найдешь дурака». Буквы светились на сером инее. А его каракулевые завитушки темнели, будто присыпанные сажей.

Я отвожу глаза, и опять передо мной отец с литовкой среди травы…

Весь день я мотался по городу, боясь идти домой, к тому страшному, что там делалось.

Со справкой врача я поехал в загс, взял разрешение на похороны. Пошел на телеграф, дал телеграмму Шуре и Алексею. Я тянул время. В четыре часа уже стемнело. Самый короткий день кончился. Началась самая длинная ночь.

Из окон в туманную тьму протягиваются полосы света, как от фар.

Вся улица капустно хрустит, люди спешат домой, в радостное тепло. Еще только шесть, а кажется, что уже полночь. Туманная, черная стужа. Ликует грозный и ужасный декабрь. Семнадцать часов будет тянуться эта ночь…

Дом полон людей. Дяди, тетки, соседи, какие-то старухи. Отец внизу, в комнате за печкой. Он лежит головой в угол с иконами. Вокруг него жарко потрескивают свечи. Мигает лампадка. Небритое лицо его спокойно, равнодушно. Как сильно побелели усы!

Пахнет воском и ладаном. Возле отца, вся благостная и просветленная, читает псалтырь тетя Маша. Она читает монотонно и певуче…

В кухне кипит самовар, Мария что-то режет, кладет в тарелки.

Я поднимаюсь наверх. Там среди женщин сидит мама. Как всегда в таких случаях, вспоминают последние слова и поступки умершего и видят в них особый, затаенный смысл.

— Стучу я к нему недавно в каморку, — рассказывает мать, — и кричу: «Ушла я!» А он выглянул в дверь, в руках у него рашпиль и рваная галоша, — и этак по-доброму говорит: «Беги, беги! Я задвину палку». Мне даже не по себе стало: никогда в жизни он так не разговаривал со мной.

Тетя Катя недавно увидела в доме разноцветную бабочку:

— Смотрю, порхает! Это зимой-то! А потом исчезла, как не было ее.

Сильно постарела тетя Катя, одета она бедновато, щеки ее запали.

А Коробочка видела сон:

— Будто стоит среди вашего двора высокая-превысокая лестница. И никто ее не держит. Сама по себе стоит. А на верху ее крест. И так это мне сделалось жутко, что я проснулась и свет включила. Ну, думаю, быть беде! — У Коробочки вздрагивают рыхлые, нарумяненные щеки.

— Много он нагрешил, Михаил-то, простит ли его господь? — вздыхает мать.

— Да, уж нагрешить-то он нагрешил! — совсем громко восклицает тетя Парасковья…

В пристройке Ефим и дядя Володя готовят отцу последнее пристанище. Накинув пальто, я выскакиваю на крыльцо.

Уже полночь. Улица, прокаленная стужей, мертва. Все живое забилось, спряталось в тепло. Туман еще гуще.

Размытым, светлым пятном дымится, наполовину скрытое сугробом, окошко пристройки.

И вдруг дверь распахивается, на миг выпускает полосу света и, захлопываясь, снова вдергивает эту полосу в каморку. Ефим с дядей Володей, раздетые, без шапок несутся в дом. На крыльце натыкаются на меня, с приглушенным вскриком шарахаются, Ефим падает в сугроб.

— Чего вы? — испуганно кричу я.

— Фу, холера! Насмерть перепугал, — выдыхает Ефим, и мы все трое вваливаемся на кухню.