Выбрать главу

Во время путешествия я училась видеть и понимать землю, по которой шла, училась к ней приспосабливаться. Открытые пространства, сначала пугавшие меня, постепенно стали источником радости, питавшим мое крепнувшее чувство свободы и праздничной легкости. Ощущение безграничности просторов глубоко укоренилось в коллективном сознании австралийцев. Большинству из нас оно внушает страх, поэтому мы теснимся на Восточном побережье, где жизнь легче, чем в глубине страны, и само понятие пространства поддается осмыслению, но это же чувство безграничности пространства рождает чувство безграничности возможностей, неведомое жителю ни одной европейской страны. Боюсь только, что пройдет немного времени и вся австралийская земля будет завоевана человеком, разгорожена на участки и покорена. А пока… пока земля была свободной и неоскверненной, она казалась неподвластной разрушению.

И чем дольше я шла, тем явственнее ощущала, какие нерасторжимые, хотя и не до конца понятные мне узы связывают меня с этой землей. Законы движения, строения и взаимосвязи в мире природы я угадывала чутьем. Мне не нужно было разглядывать следы животных, я и так знала, чьи это следы. Мне не нужно было смотреть на птиц-я узнавала их по полету. Окружающая природа сообщала мне множество сведений, и я усваивала их, часто сама того не замечая. Пустыня стала для меня огромным живым существом, а я-его частицей. Как это происходило, можно показать только на примере. Предположим, я увидела след жука. То, что раньше показалось бы мне прелестным узором, вызывающим некоторые ассоциации, теперь превращалось в знак, который рассказывал, что это за жук, куда он ползет и почему, когда оставил след, кто его враги. Я отправилась в путешествие, владея лишь начатками знаний о жизни пустыни, сейчас у меня накопилось столько сведений, что я хорошо понимала, как учиться, чтобы чему-нибудь научиться. Я сразу же узнавала новое растение, так как разгадывала его связи с другими растениями и животными и его место в нескончаемой цепи жизни. Мне достаточно было только посмотреть на его окружение, и я уже могла многое рассказать об этом растении, даже не зная его названия. То, что раньше представлялось мне ничего не значащей былинкой, стало неотъемлемой частью единого целого, где все части взаимосвязаны. Подняв камень, я уже не говорила, как прежде: «Это камень», а «Это часть целого, звено цепи» или, точнее: «Это звено определяет существование остальных звеньев, так же как остальные звенья определяют его существование». Когда такой образ мышления стал для меня привычным, я растворилась в этом целостном мире, и границы моего собственного «я» отодвинулись в бесконечность. В начале путешествия я в какой-то мере догадывалась, что мне придется испытать нечто подобное. И боялась. Беспредельное расширение моего личного мира я воспринимала как вторжение хаоса и сопротивлялась ему изо всех сил. Я ограничила себя железными рамками повседневных обязанностей, чтобы не потерять свое «я», и это было необходимо. Когда сознание распадается, а душа полна сомнений, нельзя допускать размывания границ собственного «я». Если хочешь выжить в пустыне, нужно обрести внутреннюю цельность, и чем скорее, тем лучше. Это не мистика, здесь вообще неуместны и опасны такие слова, как «мистика», «мистический». Они слишком избиты и могут быть неправильно истолкованы. Оказавшись в пустыне, человек обычно обретает цельность, вот и все. Причина и следствие. В разных местах для выживания требуется различная приспособляемость. Способность выжить — это, быть может, прежде всего способность изменяться в соответствии с требованиями окружающей среды.

Новое восприятие жизни долго и трудно преодолевало старое. Эта борьба возникла не по моей воле, я была втянута в нее, я могла принять ее или отказаться от нее. Попытавшись отказаться, я чуть было не дошла до последней черты. Моя внутренняя сущность, прежде, в иных условиях, служившая моей главной опорой в борьбе за жизнь, превратилась в моего врага. За эту междоусобицу я едва не заплатила безумием. Пытаясь сохранить старый мир, я призывала на помощь свой разум и изо всех сил старалась трезво относиться к себе самой. Я приглушила голос памяти. Я фанатически следила за временем, за «мерой вещей». Но мой разум оказался бессилен просто потому, что в нем больше не было нужды. Самым важным и самым Деятельным стало подсознание. Сны, видения, незнакомые ощущения, мечты. Все более глубокое восприятие особенностей каждого нового места: приятного, где я успокаивалась, или неприятного, где меня бросало в дрожь. Все более тесное переплетение моего мира с миром аборигенов, воспринимающих Вселенную как некую реальность, неотделимую от них самих, что проявляется, например, в их языке. В питджантджаре и, по-моему, во всех других языках аборигенов нет слова «существовать». Все живое и неживое находится в постоянном взаимодействии. Аборигены никогда не скажут: «Это камень». Они говорят: «Вон там торчит, нависает, стоит, падает, лежит камень».

В пустыне то, что мы называем личностью человека, как бы перестает обитать внутри черепной коробки, а проявляется как ответная реакция на внешние раздражители. Когда внешние раздражители неблагоприятны и человек оказывается в трудных условиях, проявляется сущность личности, ее истинное значение. У человека, оказавшегося в пустыне, душа становится похожей на пустыню. Иначе он не может выжить. Границы личности размываются, главную роль начинает играть подсознание, а связи с сознанием ослабевают, личность освобождается от привычной деятельности, утратившей смысл, и сосредоточивается на практических трудностях, связанных с выживанием. Но, покоряясь законам своего естества, человек страстно жаждет усвоить и осмыслить новые сведения, что в условиях пустыни возможно, только переводя их на язык мистики.

Всем этим я хочу сказать, что, когда идешь по грязи, спишь и стоишь на грязи, валяешься в грязи, покрываешься грязью и ешь грязь, когда рядом нет никого, кто напомнил бы о правилах, принятых в цивилизованном обществе, и ничто больше тебя с этим обществом не связывает, нужно быть готовой к переменам, и переменам серьезным. Аборигены живут в гармонии с собой и своей землей, я чувствовала, что ростки этой гармонии появились и во мне. Я радовалась им.

Иным стало мое чувство страха. Обоснованным и полезным. Страх больше не парализовал меня, не лишал разума. Он превратился в естественное и здоровое чувство, необходимое для выживания.

Хотя я постоянно разговаривала сама с собой, с Дигжити или с дюнами, я не чувствовала себя одинокой, скорее наоборот: наткнись я вдруг на кого-нибудь из себе подобных, я бы или спряталась, или отнеслась бы к нему как к кусту, скале, ящерице.

Идти по дюнам трудно. Карабкаешься вверх, катишься вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Верблюды были нагружены до предела и работали, как волы. Не отступали перед трудностями, не выражали недовольства, даже когда один из них спотыкался о гигантскую куртину спинифекса и дергал за носовой повод другого, идущего сзади. Стоические животные. Спинифекс — эта вездесущая пустынная трава — вызывала у меня только одно желание: сжечь его дотла. Между куртинами, достигавшими футов четырех в высоту и футов шести в поперечнике, оставался лишь узкий просвет. Каждый шаг давался с тяжким трудом и причинял боль. Стебли спинифекса венчали небольшие колючие метелки, они впивались в тело, оставляя зудящие красные ранки. Дюны скоро должны были остаться позади, впереди меня ожидала бесконечная плоская раскаленная пустыня, сплошь покрытая спинифексом, лишь кое-где ее прорезали неглубокие лощинки с зарослями акации, а в случае удачи — еще с каким-нибудь верблюжьим лакомством. Я гадала, как-то встретит эта пустыня моих верблюдов.

Шагая милю за милей, с трудом взбираясь на нескончаемые дюны, я поняла, что за удовольствие убежать от людей приходится расплачиваться непомерной тратой сил. Я потеряла компас. Спокойно вернулась назад по своим следам и благополучно нашла его. Чего, впрочем, можно было не делать, так как в этой части пустыни все равно нельзя идти по компасу. Например, потому, что на моем пути часто оказывались непроходимые заросли акации, если я пыталась идти напролом, колючки впивались в поклажу, рвали сумки, мою собственную кожу, и в конце концов я сдавалась. А это означало крюк иногда в целую милю. Или я вдруг натыкалась на холм, усеянный мелкими кусками латерита с острыми краями, и мне приходилось его огибать. Я решила возвратиться на дорогу. Правда, я не знала, насколько она здесь различима, и боялась, что окажусь на каменистом участке, где не смогу отыскать следы машины Рика. В тот день я прошла тридцать миль, надеясь выйти на дорогу до наступления темноты. Это едва не стоило мне жизни. Нога болела, будто я ее вывихнула, идти было мучительно трудно. Солнце впивалось в лицо и прожигало до затылка, губы запеклись и растрескались, но хромота изматывала сильнее жары. Найти дорогу оказалось легче, чем я думала, и, едва показались две колеи, я разбила лагерь.