Выбрать главу

Однако, невзирая на все эти почести, горделивый изгнанник не мог смириться с такой жизнью, и не раз из груди его вырывались горькие жалобы. То Фарината дельи Уберти скажет ему своим надменным голосом:

Но раньше, чем в полсотый раз зажжется Лик госпожи, чью волю здесь творят,

Ты сам поймешь, легко ль оно дается.[48]

То его прапрадед Каччагвида, сострадая бедам потомка, воскликнет:

Как покидал Афины Ипполит,

Злой мачехой гонимый в гневе яром,

Так и тебе Флоренция велит…

Ты бросишь все, к чему твои желанья Стремились нежно; эту язву нам Всего быстрей наносит лук изгнанья.

Ты будешь знать, как горестен устам Чужой ломоть, как трудно на чужбине Сходить и восходить по ступеням.

Но худшим гнетом для тебя отныне Общенье будет глупых и дурных,

Поверженных с тобою в той долине.[49]

Вот поистине слова, написанные слезами глаз и кровью сердца.

Но, несмотря на жгучую боль, терзавшую поэта, он отказался от возвращения на родину, ибо желал вернуться туда лишь дорогой чести. В 1315 году вышел закон о возвращении тех изгнанников, кто согласится выплатить определенную сумму. Данте, чье имущество было продано, а дом разрушен, не мог собрать таких денег. Тогда ему предложили следующее: его избавят от выплаты штрафа, но за это он должен будет сдаться властям и на паперти собора молить о прощении — босой, в одежде кающегося, подпоясанный веревкой. Это предложение ему передали через одного монаха из числа его друзей. Вот что ответил Данте:

«Для меня было честью и удовольствием получить это Ваше письмо, и, взвесив каждое его слово, я с благодарностью понял, как сильно, всем сердцем, Вы желаете, чтобы я вернулся на родину. Значит, Вы не отвернулись от меня, и это обстоятельство еще усиливает мою привязанность к Вам, ведь изгнанники редко находят друзей. И на случай, если ответ мой окажется не таков, какого ожидали бы некие малодушные люди, я охотно предоставляю его на суд Вашей предусмотрительности. Из письма Вашего (и моего) племянника, а также от моих друзей я узнал, что Флоренция призывает изгнанников вернуться, и, по новому закону, если я соглашусь внести определенную сумму денег или принесу повинную, то все обвинения с меня будут сняты и я смогу жить на родине. Однако, отец мой, надо признать, что в этом новом законе есть два смехотворных и плохо обдуманных положенияя подразумеваю, плохо обдуманных теми, кто издал этот закон, ибо в Вашем, разумнейшем, письме ничего подобного нет.

Так вот каким должно стать торжественное возвращение Данте Алигьери на родину после пятнадцати лет изгнания! Вот оно, извинение за вопиющую несправедливость! Вот награда за мои долгие муки и томления! Не философ измыслил такую гнусность, а сердце, слепленное из грязи! Меня хотят выставить напоказ перед всем народом, точно какого-то проходимца, полуневежду, без сердца и без славы. Нет уж, спасибо. Чтобы я, честный изгнанник, стал платить дань оскорбившим меня, словно они это заслужили! Нет, отец мой, такого пути на родину я не хочу! Но если есть какой-то другой путь, который Вы откроете для меня и который не умалит славы Данте, я готов им воспользоваться. Укажите мне такой путь, и тогда, будьте уверены, я примчусь во Флоренцию семимильными шагами; но коль скоро во Флоренцию нельзя вернуться дорогой чести, то лучше уж туда не возвращаться. Солнце и звезды видны везде, и везде можно размышлять об истинах небесных».

Изгнанный гвельфами, Данте сделался гибеллином и в своей новой вере стал проявлять такой же пыл, как и в прежней. Наверно, он полагал, что Италия может достичь величия, лишь объединившись под властью императора, — хотя на глазах у него Пиза создала у себя Кампосанто, кафедральный собор и падающую башню; Арнольфо ди Лапо заложил на Соборной площади фундамент Санта Мария дель Фьоре; Сиена выстроила свой собор с колокольней из белого и черного мрамора и поместила в него, словно драгоценность в футляр, кафедру, изваянную Никколо Пизано. Или, быть может, смелый нрав немецких рыцарей и баронов казался ему более поэтическим, чем торгашеская изворотливость генуэзских и венецианских патрициев, а завершение жизненного пути императора Альбрехта казалось ему предпочтительнее кончины папы Бонифация VIII.

Устав от жизни, которую он вел в замке Кане делла Скала, где дружба властителя не всегда защищала от наглости придворных и выходок шутов, поэт вновь отправился в скитания. Поэму «Ад» он закончил в Вероне, «Чистилище» написал в Гаганьяно, а последнюю часть, «Рай», создал в замке Тольмино, во Фриули. Оттуда он переехал в Падую, где одно время жил у своего друга Джотто, которому в знак благодарности отдал венец Чимабуэ, и, наконец, обосновался в Равенне. В этом городе он опубликовал свое творение целиком. Две тысячи рукописных экземпляров были разосланы по всей Италии. И каждый с изумлением возвел взор к новому светилу, которое зажглось в небе. Люди не верили, что кто-то ныне живущий мог написать подобное, и, когда Данте медленной, величавой походкой, в длинном красном одеянии и в лавровом венке прогуливался по улицам Равенны и Римини, не одна мать в благочестивом ужасе указывала на него пальцем и говорила ребенку: «Видишь этого человека? Он побывал в Аду!..»

В самом деле, Данте должен был казаться каким-то странным, почти сверхъестественным существом. Чтобы лучше понять, какое впечатление он производил на современников, надо бросить взгляд на Европу XIII века и рассмотреть происходившие там в эти сто лет события. И мы увидим, что именно тогда, после восьми веков непрерывных феодальных войн, в муках начинает рождаться европейская цивилизация. Языческий императорский мир Августа рухнул на Западе со смертью Карла Великого, на Востоке — с кончиной Алексея Ангела; на смену ему от берегов Бретани до Черного моря установился христианский феодальный мир Гуго Капета: религиозному и политическому средневековью, живыми символами которого к этому времени стали папа Григорий VII и Людовик IX, нужен был лишь еще один символ, литературный, чтобы превратиться в законченное триединство.

Бывают такие периоды, когда идеи, еще смутные, ищут человека, в котором они могли бы воплотиться, и витают над людскими сообществами, словно клубящийся над землей туман. Пока по прихоти ветра туман расстилается над зеркальной поверхностью озер или многоцветным ковром лугов, он не более чем пар, не имеющий ни формы, ни цвета и почти неощутимый. Но если в полете он встретит высокую гору, то зацепится за ее вершину, и тогда туман превратится в облако, облако — в грозовую тучу, и, в то время как самый верх горы будет опоясан блистающим ореолом молний, в ее глубоких, потаенных пещерах будет скапливаться вода, которая потом изольется от ее подножия, став истоком великой реки, и река эта потечет, становясь все шире, через целый край или целое людское сообщество, и называться она будет Нил или «Илиада», Дунай или «Божественная Комедия».

Данте, как и Гомер, имел счастье появиться в одну из тех эпох, когда едва пробудившееся общество ищет гения, способного облечь в слова его первые помыслы. Он появился на пороге мира в тот момент, когда святой Людовик стучался в небесные врата. Позади него были одни развалины; впереди брезжило будущее. Но настоящее пока не могло предложить ничего, кроме надежд.

В Англии, за два века до этого завоеванной норманнами, совершались политические преобразования. Настоящие сражения между победителями и побежденными давно уже прекратились; однако продолжалась подспудная борьба интересов покоренного народа с интересами народа-покорителя. В эти два столетия все великие люди Англии рождались с мечом в руке, а если какой-нибудь старый бард еще носил на плече арфу, то звучала она лишь под кровом саксонских замков, где на языке, неведомом победителям и почти забытом побежденными, он осмеливался воспевать славные дела короля Альфреда и подвиги Гарольда, сына Годвина. Но местным жителям и пришельцам приходилось общаться друг с другом, и вследствие этого начал возникать новый язык, который не был ни саксонским, ни норманнским, но бесформенным и уродливым смешением их, и лишь четыреста двадцать лет спустя Томас Мор, Стил и Спенсер сумели упорядочить его для Шекспира.