Но оставались еще придворные дамы, которые смотрели на княгиню глазами, полными зависти.
Я кивнул Калино и отправился спросить князя, не будет ли нарушением калмыцкого этикета, если придворные дамы примут участие в той же кадрили, что и княгиня.
Князь был явно расположен идти на уступки; если бы в эту минуту у него попросили конституцию для его народа, он дал бы ее не раздумывая.
Он разрешил общий танец.
Когда бедные придворные дамы узнали эту счастливую новость, они сразу же стали подбирать юбки, как для езды верхом, но княгиня одним взглядом умерила их восторги.
Калино подал руку одной из придворных дам, Курно — другой; двое или трое молодых русских, приехавших из Астрахани вместе с нами, тоже выбрали себе партнерш; г-жа Давыдова и г-жа Петриченко взяли на себя роль кавалеров еще для двух дам; наконец, две последние, которым не хватило кавалеров, составили пару и заняли место в общем хороводе.
Музыка дала сигнал к началу.
За свою жизнь я брался рассказывать о многом и даже, полагаю, о том, о чем рассказать невозможно, но рассказать об этом танце я не возьмусь.
Никогда еще такая неразбериха, такая толкотня, такая суматоха не представали глазам европейца. Фигур танца не было и в помине; когда требовалось идти направо, все двигались налево; все вращения совершались в противоположном направлении; одна из танцующих упорно держалась в цепочке дам, тогда как другая стремилась выказать свое расположение одному-единственному кавалеру; калмыцкие головные уборы падали и катились по полу, как уланские шапки на поле битвы; все натыкались друг на друга и наступали на ноги кому попало; все смеялись, кричали и плакали от восторга.
Князь держался в стороне. Я взобрался на кресло в углу, откуда мне было видно все, и просунул руку в подхват шторы, чтобы не упасть.
Смех уже переходил в судорожный хохот.
Только от мадемуазель Врубель зависело, продлится ли это безумие всю ночь: для этого ей нужно было лишь беспрерывно играть до самого рассвета.
В конце концов танцоры и танцорки попадали бы замертво на пол, но, несомненно, не остановились бы, пока они могли держаться на ногах.
Княгиня пребывала в таком восторженном состоянии, что, вместо того чтобы вернуться на свое место, она бросилась на шею мужу.
Она сказала ему по-калмыцки какую-то фразу, которую я имел нескромность попросить перевести.
Эта фраза в дословном переводе звучит следующим образом: "О друг моего сердца! Я никогда в жизни так не веселилась!"
Я был совершенно одного мнения с княгиней, и мне тоже очень хотелось бы иметь возможность сказать кому-нибудь: "О друг моего сердца! Я никогда в жизни так не веселился!"
Наконец все успокоились. После подобных упражнений было бы нелишне отдохнуть часок.
Тем временем произошло событие, в реальность которого я какое-то время никак не мог поверить, настолько трудно мне было внушить самому себе, что все это происходит на самом деле.
Князь в сопровождении г-на Струве подошел ко мне, держа в руках альбом.
Он попросил меня набросать в альбом несколько стихотворных строк, обращенных к княгине и способных запечатлеть для грядущих веков мое недолгое пребывание в Тюменевке. (Так называлось владение князя Тюменя.)
Альбом в Калмыкии! Представляете себе? Альбом от Жиру, с девственно-белой бумагой, нетронутый, как рояль Эрара, и, несомненно, прибывший вместе с ним, ибо князю, конечно, сказали, что, равно как не бывает гостиной без рояля, не бывает и рояля без альбома!
О цивилизация! Если я и мог предвидеть, что где-нибудь встречусь с тобой и стану твоей жертвой, то уж никак не между Уралом и Волгой, между Каспийским морем и озером Эльтон!
Но надо было примириться со своей участью и не питать зла к альбому.
Я попросил перо.
У меня была надежда, что этот предмет не удастся найти в доме князя Тюменя и, тем более, во всей остальной Калмыкии, а прежде, чем за ним можно будет послать к Мариону, я буду уже далеко.
Но нет: нашлись и перо, и чернильница.
Теперь мне ничего не оставалось, как сочинить мадригал.
Вот шедевр, который на память о моем пребывании здесь я оставил на первой странице альбома княгини.
КНЯГИНЕ ТЮМЕНЬ
Творец границы стран установил навеки:
Там — цепи горные, а там леса и реки.
А вам решил Господь степь без границы дать,
Где легче дышится, где вы, княгиня, склонны Империи своей благие дать законы,
И вашей грации, и красоте под стать.[17]
Господин Струве перевел это шестистишие на русский язык князю, который перевел его на калмыцкий для княгини.
По-видимому, мои стихи, против обыкновения, сильно выиграли в переводе, ибо княгиня произнесла длинную благодарственную речь, в которой я не понял ни слова, но которая закончилась тем, что мне протянули для поцелуя ручку.
Мне казалось, что мой долг выполнен, но я ошибался.
Княжна Грушка уцепилась за руку князя Тюменя и шепотом сказала ему несколько слов.
Я не знал калмыцкого языка, но тут я понял все.
Она тоже хотела получить стихи.
Княгиня Тюмень заявила, что в любом случае я напишу их не в ее альбом, и унесла его в своих прелестных коготках, как ястреб жаворонка.
Княжна Грушка дала сестре унести альбом, пошла за тетрадью — все от того же Жиру — и принесла ее мне.
Я взялся за работу, но, признаюсь, стишок для княжны получился на одну строчку короче.
Княгиня Тюмень обладала правом первородства.
КНЯЖНЕ ГРУШКЕ
Определяет Бог судьбу своих детей;
Вам было суждено родиться средь пустыни.
Волшебней взгляда нет, улыбки нет светлей,
Чем ваша, Волги дочь! Красавица, вы ныне Ее жемчужина, цветок ее степей.[18]
Совершив этот второй подвиг, я попросил разрешения удалиться.
У меня были опасения, что каждая из придворных дам тоже захочет получить четверостишие, а я уже исчерпал свое вдохновение.
Князь лично проводил меня в свою собственную спальню.
Он и княгиня ночевали в кибитке.
Я огляделся вокруг и увидел великолепный серебряный несессер с четырьмя большими флаконами, поставленный на туалетный столик.
Громадная кровать, покрытая пуховым одеялом, красовалась в алькове.
Китайские вазы и чаши блистали в углах комнаты лазурью и золотом.
Я совершенно успокоился.
Поблагодарив князя, я потерся носом о его нос, чтобы пожелать ему на ночь того же, что уже желал на день, то есть всяческого благополучия, и попрощался с ним.
Когда князь ушел, я стал думать о самом насущном.
После дня, полного движения и пыли, после бурного и жаркого вечера, который мы провели, самым насущным для меня было облить все тело как можно большим количеством воды.
Я находился в таком состоянии, что готов был с головой погрузиться в воду.
Но ни в вазах, ни в чашах я не нашел ни одной капли воды!
Весь этот китайский фарфор стоял здесь лишь для красоты и не имел никакого другого назначения.
Князь, несомненно, слышал, что в спальнях должны быть вазы и чаши, как в гостиной должно быть фортепьяно, а на фортепьяно — альбом.
Но, как и в случае с его фортепьяно и с его альбомом, нужен был случай, чтобы воспользоваться этими вазами и чашами.
Такой случай ему еще не представился.
Я стал заглядывать во флаконы несессера, питая надежду найти в них туалетную воду, за неимением воды из реки или из источника.
В конце концов это ведь тоже была бы вода!
Но нет: один содержал киршвассер, другой — анисовку, третий — кюммель, четвертый — можжевеловую настойку.
Увидев прелестные флаконы, украшающие несессер, князь решил, что они предназначены для ликеров.
Мне ничего не оставалось, как повернуться к кровати, моей последней надежде. Чистые простыни, в конечном счете, могли заменить многое.