— Я звонил тебе, а у тебя телефон сняли… Я тут одну свою книжонку принес: «Сваи», в двадцать втором году издана в Харькове… Тарасенков все меня просил отдать ему. Ее нигде нельзя найти, а у меня единственный экземпляр, жалко было… Так ты напиши старику на фронт, Голодный, мол, решился наконец, принес…
— Да, но я не знаю, что будет с библиотекой. Дом деревянный… Пресня горит… Одна зажигалка…
— Ну, а кто теперь что знает! Так ты напиши старику, порадуй…
На Конюшках в небольшом чемоданчике хранились и рукописи Цветаевой. У Тарасенкова в дневнике есть такая запись:
«…мы с Б. Л.[26] вышли из дому, он пошел проводить меня на трамвай. По дороге он мне сказал:
— Под строгим секретом я вам сообщу, что в Москве живет Марина Цветаева. Ее впустили в СССР за то, что ее близкие искупали свои грехи в Испании, сражаясь, во Франции — работая в Народном фронте. Она приехала сюда накануне советско-германского пакта. Она у меня была всего раз — оставила мне книгу замечательных стихов и записей. Там есть стихи, написанные во время оккупации Чехословакии Германией. Цветаева ведь жила в Чехии и прижилась там. Эти стихи — такие антифашистские, что могли бы и у нас в свое время печататься. Несмотря на то что Цветаева — германофилка, она нашла мужество с гневом обратиться в этих стихах с призывом к Германии не бороться с чехами. Цветаева настоящий большой человек, она прошла страшную жизнь, жизнь, полную лишений. Она терпела голод, холод, ужас, ибо и в эмиграции она была бунтаркой, настроенной против своих же, белых. Она там не прижилась.
В ее записной книжке, что лежит у меня дома, — стихи, выписки из писем ко мне, к Вильдраку. Она серьезно относится к написанному ею, — как к факту, как к документу. В этом совсем нет нашего литераторского зазнайства…»
Запись эта была сделана 2 ноября 1939 года. А где-то в начале сорокового Тарасенков познакомился с Цветаевой, и она стала бывать на Конюшках. Однажды она принесла небольшой чемодан. Таможня после ее возвращения на родину долго не выдавала ей ее рукописи и книги. Тарасенков добывал какие-то ходатайства от Союза писателей, справки из «Знамени», ходил с ней на таможню. Наконец ей выдали. Тогда она и принесла этот чемоданчик.
— Пусть хранится у вас. Я скитаюсь по чужим углам, может пропасть! Если что со мной случится — пусть лучше у вас, я вам доверяю, — это Тарасенкову. — Делайте, что сочтете нужным… Я уверена, вы лучше меня распорядитесь…
Она отщелкнула замки — там лежали фотографии, исписанные листки, тетради. Пачка писем. Потом она часто вынимала из этого чемоданчика какие-то нужные ей записи, приносила новые, складывала в чемодан.
Когда в июле 1941 года начались налеты на Москву — Тарасенков тогда уже был на фронте, — когда регулярно, изо дня в день, два раза в день бомбили Москву, и на Пресне сгорели склады, толевый завод, и каждую ночь полыхало зарево то на одной, то на другой улице, — пришлось позвонить Марине Ивановне. Она опять жила по новому адресу в чужой квартире, но дом был каменный.
— Все равно, — сказала она, — фугаска или зажигалка! У вас или у меня… судьба!
Потом опять позвонили ей: предстояла эвакуация.
— А что с библиотекой? — спросила Марина Ивановна.
— Ничего. Останется. Дом, наверное, заколотим…
— Что ж, пусть в нем останусь и я…
И все-таки пришлось настоять…
Марина Ивановна пришла. Шагала по комнате, курила. Почти все время молчала. Прочла последнее письмо Тарасенкова с фронта. Открывала дверцы книжных шкафов, — стекла, как и на окнах, были перекрещены бумажными полосами. Книг не вынимала, только пальцами проводила по корешкам. Бальмонт — метр, Блок — полтора, Маяковский — три метра… Цветаева — несколько тоненьких книжечек. Всего при жизни — пятнадцать. Впрочем, на полке — штук тридцать! И проза, никогда не издававшаяся отдельными книгами, и стихи, никогда не издававшиеся… Переписанные от руки, на машинке, переплетенные, ситцевые, стояли они — подобие книг! И она трогала их корешки.
— Какое счастье держать в руке верстку книги! Именно верстку, — она еще — ты! Плоть от плоти, кровь от крови. Книга уже живет отдельно от тебя. У нее своя судьба, своя дорога… Ты уже ничего не можешь. Не властен…
С 1928 года книг не было, не выходили.
Все курила, шагала из угла в угол — в берете, с полевой сумкой через плечо, серая юбка колоколом.
— Одна зажигалка — и все сгорит, если бы вы видели, как горела Книжная палата…
— Если уж суждено сгореть, то пусть сгорю здесь… Правда, когда сгорает книга, где-то остается другая. Всего не сожжешь. Но рукописи…