Социальный эксперимент Екатерины (она его, наверно, не считала экспериментом, но зерном новой общественной жизни) заключался в том, что эти люди, избранные по всей стране, представители самых разных социальных слоев, от могущественного вольможи до мужика, были уравнены в правах (вот оно, равенство перед законом). Все они должны были явиться в Москву и стать творцами российских законов; все они — и вельможа и мужик, и для того и для другого это было великой новостью — навсегда освобождались от смертной казни, пытки, телесных наказаний, а имущество их — от конфискации. Екатерина явно хотела снять тот страх, что парализовал общественную жизнь России XVIII столетия, вечную дрожь человека за себя (казнь), за близких (конфискация), это чувство полного бессилия перед произволом власти. Она как бы очертила около депутатов некий круг, поставивший их под особую юрисдикцию, наделивший их достоинством и независимостью.
Чтобы понять значение этого шага, нужно вспомнить, каким могучим орудием в руках монархической власти были пытки, казни и конфискации, когда при любой смене правительства все замирало в мучительном ожидании — кого? Куда? Только в ссылку или на дыбу, на плаху? Достаточно привести то место из воспоминаний Н. Б. Долгоруковой, где рассказано, как после смерти мальчика-царя Петра II в город въехала Анна Ивановна: «Престрашного была взору. Отвратное лицо имела; так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста». С каким ужасом любимцы умершего царя Долгоруковы, и, конечно, не они одни, ждали своей участи — и дождались ссылки, конфискации, сорванных «кавалерий», а потом и казни. Милосердная Елизавета помиловала своего врага Миниха, но только после того, как тот положил голову на плаху, то есть психологически вполне пережил свою смерть, а ссылка и конфискация ждали его впереди. При всяком дворцовом перевороте начиналось гигантское перераспределение владений, рушились одни фамилии, возвышались другие, а раболепие русского общества — и это главное — каждый раз получало новую пищу, любые попытки независимости (пусть даже некоего узкого круга) бывали задушены. Екатерину упрекают в деспотизме, между тем в данном случае она сознательно выпустила из рук могучие рычаги, отказалась от испытанных методов власти, которые не согласовывались с ее взглядами.
Попробуем представить, как чувствовал себя человек XVIII столетия в этом новом, неслыханном положении — он, защищенный законом от самой государственной власти. Это ощущение должно было быть достаточно сильным и для вельможи, насколько же острым должно было быть оно у депутата-мужика (или солдата, или ремесленника), каково было ему, вечно живущему в страхе кнута, батогов, палок и простых ежедневных зуботычин, вдруг ощутить себя — неприкосновенным!
Речь действительно шла о формировании человека нового типа — человека, к которому власть никак не могла подобраться, ни через душу, ни через тело. Конечно, Екатерина еще не ввела принцип полной депутатской неприкосновенности, но уже то, что депутат был лично неприкосновенен, должно было создавать особое социально-психологическое самосознание. И та удивительная активность, те яростные споры без оглядки на власть объясняются не только тем, что в обществе накопилась некая энергия и людям, которых никогда не спрашивали, нужно было выговорить свои соображения и жалобы, но и тем, что депутат уже чувствовал себя независимым (и как быстро поверил в свою независимость!).
И вот эти граждане какого-то будущего желанного государства собрались, чтобы дать стране новые законы. О чем они говорили, чего хотели, какие законы собирались установить?
30 июля 1767 года из Головинского дворца в Лефортове, где останавливался двор, двинулась грандиозная процессия, потянулись дворцовые кареты; в одной из них, запряженной восьмериком, ехала Екатерина в мантии и в малой короне; за ее каретой — Григорий Орлов («безусловно самый красивый мужчина в империи», во всяком случае саженного роста) вел взвод кавалергардов, за ними — карета великого князя Павла, тогда тринадцатилетнего, — все это было пышно, многолюдно, сверкающе и медленно двигалось к Кремлю; толпы народа сбегались смотреть на великолепное шествие. Екатерина Москвы не любила (оплот оппозиции), но там, где нужно было создать атмосферу особой торжественности, пользовалась древней столицей, ее Кремлем, ее соборами, могучим гулом ее колоколов, — Петербург, лишенный традиций, такой атмосферы создать не мог.