Его новые идеи, казалось, просились на бумагу. Ему бы следовало в ту пору день за днем одержимо вышагивать-выскрипывать километры по паркетному полу и доводить до изнеможения даже самых выносливых ассистентов. И все это действительно было — одержимость… километры… изнеможение… Даже слезы!.. Но только ему решительно не писалось. И его тисвильские муки летом 27-го года были прямым продолжением того загадочного кризиса, начавшегося двумя годами раньше.
Загадочный кризис… Хоть здесь и напрашиваются эти слова, в них нет правды. Кризис — длящееся противоборство между двумя исходами: «быть» или «не быть». А здесь иной означился выбор, обычный в созревании: листвы ли на дереве, волны ли в море, идеи ли в исканиях, все равно; выбор во времени — «раньше» или «позже». В таком выборе ищущий не властен, как не властны дерево или море: это уж как пойдет! Иной загадочности тут и не было.
В те годы предсказанной им революционной бури история физики неслась вперед под попутным ветром. Всюду ощущался этот ветер — всего сильней в Копенгагене, Геттингене, Цюрихе, Гамбурге, Кембридже, Ленинграде, Риме. А он словно попал на мертвую зыбь — вызревание его Принципа дополнительности шло медленно и трудно.
Его мысль совершала тогда глубокий маневр на границе физики и философии — там, где встречаются ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ и ПРИРОДА ПОЗНАНИЯ. Мысль его пустилась в охват всех построений, какие возникали тогда в головах других теоретиков и соперничали в истинности между собой. Потому и в охват, что он увидел за квантовыми злоключениями физики смущающие черты в устройстве человеческого знания вообще.
Но отчего такая частность в картине природы, как двойственная сущность света, сумела повести его мысль столь далеко?
Свет — череда бегущих волн. Свет — поток летящих частиц.
Стоило убедиться, что оба представления неизбежны, как от былого идеала описания природы не сохранялось ничего. Бесцельными делались попытки спасти непротиворечивость картины мира.
В образе волны есть неограниченность в пространстве. В образе частицы есть сконцентрированность в точке. И потому в классике всегда было так: либо частица — либо волна. Меж тем, если из рассказа о поведении света исключить любой из этих образов и предпочесть оставшийся, полнота описания исчезнет. И правда природы от нас ускользнет. Свет умеет вести себя как волны, но он умеет вести себя и как частицы.
Два классически несовместимых образа только ВМЕСТЕ дают в микромире желанную полноту отражения реальности. Однако мыслимо ли, чтобы научный успех покупался ценой логического абсурда?! Но почему возникает абсурд? Не потому ли, что явления микродействительности описываются моделями из чуждого ей макромира?
Хорошо бы, конечно, суметь разговаривать о квантах, электронах и атомах на их собственном микроязыке: тогда наверняка — никаких противоречий! Не попытаться ли изучить этот язык в физической лабораторий? Там можно задавать природе вопросы, слушать ее ответы и переспрашивать сколько угодно раз. Беда лишь в том, что отвечать она будет все-таки на макроязыке, и никак иначе. Лабораторные установки — по необходимости! — принадлежат к зримому макромиру: в приборах движутся стрелки, писцы выписывают кривые, фотопленка запечатлевает треки… Короче: МИКРОсобытия должны породить в приборах МАКРОинформацию, чтобы стать доступными наблюдению физика — МАКРОСУЩЕСТВА. И уже по одному этому —
«…как бы далеко за пределами возможностей классического анализа ни лежали квантовые события, описывать экспериментальную установку и регистрировать результаты мы вынуждены на языке обычном…»
Эти четкие слова пришли к Бору позднее, но сама мысль выплыла из омута тогда. Очевидная, она-то и вела далеко.
Физике нечем заменить классические образы волны и частиц. А если и допустить, что вдруг открылся бы некий собственный язык микромира, то и тогда взывал бы к пониманию поражающий факт: странное поведение света все-таки поддается описанию с помощью двух классических образов, да только абсолютно несовместимых.
Сочетается несочетаемое. И потому, несмотря на обычность слов, описание перестает быть классическим. Сохраняется макрословарь, но микромир требует какой-то иной грамматики!
С самого начала — с июля 1925 года — Бора укрепляла в этой мысли недавняя диссертация молодого парижанина Луи де Бройля. В ней впервые появились «волны материи»: у электронов — заведомых частиц — обнаружились волновые свойства!.. Совершенно так же, как у световых волн — свойства частиц. Правда, догадка де Бройля в то время еще не была подтверждена экспериментально. И хотя она превращала реальность волн-частиц во всеобщую напасть в микромире, Бор увидел в ней добрую «перспективу», как выразился он в своем июльском «Послесловии». Новая грамматика, допускавшая сочетание несочетаемого, становилась уделом любого описания микродействительности.