Известно, например, что Толстой отвергал Шекспира. Одни это воспринимали как причуду гения, другие пытались как-то оправдать. Однако никто не считал такой взгляд на Шекспира естественным, само собой разумеющимся. Даже в искусстве есть ведь некие абсолюты.
«К его литературным вкусам никто из нас всерьез не относился, о поэзии мы с ним не разговаривали», — это из окружения поэта Д. Самойлова, где Ландау любили и дружили с ним.
Однажды он примерно в таком роде отозвался о стихах Пастернака: «Что это за поэзия, если я должен думать, чтобы понять ее? Мы же не требуем, чтобы работы физиков-теоретиков понимали все. А поэты именно должны быть всем понятны».
Еще он говорил: «Я — „симонист“», имея в виду прежде всего лирические стихи Симонова военных лет.
…Если искать общий его подход, то представляется, что он отвергал литературу излишне усложненных, по его мнению, и неоднозначных чувств и отношений, а также и такую, в которой присутствовало то, что он называл «патологией» (кстати, одно из его любимых словечек). И в литературе, как и в науке, он ратовал за ясность и однозначность. Но это вовсе не значит, что воспринимал он художественные произведения рационально, чисто рассудочно, а не эмоционально.
Наоборот, ему импонировали чувства сильные, цельные (недаром он считал, что любовная линия в «По ком звонит колокол», — одна из вершин мировой литературы), и при этом в них должны быть чистота и ясность.
Так относясь к «Колоколу», он в то же время многого в Хемингуэе не любил и не принимал — скорее всего именно из-за усложненности, импрессионизма, подтекста, присутствующих почти во всех его вещах.
Любил он, например, баллады, где есть ясность, четкое содержание, сюжет, действие.
В таком кратком изложении все выглядит, конечно, упрощеннее, элементарнее, чем было на самом деле. И мне жаль, не хочется мельчить тему «Ландау и литература», в которой таится гораздо больше содержания, чем представляется на беглый взгляд.
Даже простое перечисление его любимых вещей — и стихов, и прозы, — а также произведений нелюбимых, равнодушно или активно, даже яростно отвергаемых, — и такое перечисление уже интересно. Так, с одной стороны, он очень любил стихи «мужества» — Киплинга, Гумилева. А с другой — в его списке присутствует и многое из Лермонтова, произведения Гейне и «Гамлет» Пастернака.
Вероятно, несмотря на свои принципы, он тоже, как и все мы, не избежал эволюции во вкусах и пристрастиях. Но все же какие-то вещи повторял неизменно. «Я — реалист», — всегда говорил он. Очень любил Стендаля, особенно «Красное и черное». Любил Драйзера (больше, чем Хемингуэя), особенно «Гения». Он объяснял, почему любит «Монте-Кристо», но не любит «Трех мушкетеров». Месть Монте-Кристо была справедливым возмездием за преступления, то есть в основе романа лежала справедливость. Миледи действительно была ужасной, жестокой и коварной женщиной. Но ведь она не виновата, что стала такой, — ведь поначалу с ней поступили ужасно, жестоко и несправедливо.
Забавно? По-детски бесхитростно? Только дети или очень наивные люди относятся к героям как к живым людям. А может, это и вовсе чуть ли не научный подход теоретика? Исходная посылка была неверной, — значит, и все на ней построенное должно быть отвергнуто как несостоятельное.
Вообще кажется интересным разобраться не только в литературных вкусах Ландау, но и в истоках их — как они возникли и почему были именно такими. Не есть ли они результат подсознательной экономии интеллектуальных сил — выполнения некоего «закона сохранения»? Ведь даже когда человеку отпущен на редкость большой интеллектуальный потенциал, его не всегда (или не у всех) хватает и на столь интенсивное занятие наукой и на что-то еще. Вот одно из возможных объяснений литературных пристрастий Ландау. Он, вероятно, сам не раз слышал «охи» по этому поводу от многих людей.
Какова же была его реакция? Всегда ли он, упрямо или добродушно, с вызовом или без, но отстаивал свои вкусы — с полным сознанием, что каков он есть, такой и хорош? Или бывало и сожаление, что какие-то вещи, радующие других, ему недоступны?
Немножко сказал о себе он сам в интервью «Неделе», которое называлось «Если откровенно…»:
«Боюсь кого-либо разочаровать, но я воспринимаю фильмы сугубо „по-детски“. Волнуюсь за судьбу героев, переживаю, люблю тех, кто мне понравится, ненавижу подлецов. Разумеется, это в том случае, если картина интересна. Если же нет, — извините меня, но я, насколько возможно тихо, на цыпочках ухожу из кинозала. Когда фильм скучен, его для меня не спасут никакие режиссерские „находки“. Я не выношу уже самого этого термина.