«Это» не подействовало, и тогда с музыкой действительно было кончено.
Но все же поначалу он, стало быть, хотел приобщиться к ней, честно старался это сделать. Но сразу не пошло… Не сказался ли тут его характер — быстро отвергать, отбрасывать? Не сыграли ли в данной ситуации исключительные его способности отрицательную роль для него? Известно ведь, что музыкальность может быть врожденной и очень рано и ярко заявить о себе. А может быть скрытой, неведомой самому человеку, прятаться в глубине, и ее надо вытаскивать наружу и постепенно, неуклонно развивать, тренировать; и тогда чем больше слушаешь какую-нибудь вещь, чем больше ее узнаешь и запоминаешь, тем сильнее начинаешь ее любить, и растет потребность слушать ее еще и еще. Ландау готов был прилагать усилия — и не малые — там, где у него «не шло». В спорте, например, — теннис, лыжи. Почему же в спорте он «трудился», хотел быть «своим», а в музыке, к примеру, не захотел?
Ответ, наверное, может быть таким. В концепцию счастливого и полноценного человека включаются, по Ландау, и духовные, и физические возможности, духовные и физические радости. Что касается области духовного, то здесь, был убежден Ландау, у него всего с избытком; ни в чем никакой своей ущербности или неполноценности он не ощущал и не считал нужным прикладывать какие-то интеллектуальные усилия, чтобы приобщиться к чему-либо закрытому для него. Но при таком могучем духе не зазорно, полагал он, признаться в некоторых несовершенствах — неполноценности «тела». И, чтобы преодолеть ее, он готов был на роль усердного, старательного ученика.
Я слышала мнение, что написать о Ландау под силу только литератору, адекватному ему по дарованию. Может, это и так. Хотя мне кажется, что у литератора моего уровня есть некоторые преимущества перед писателем большого таланта. Тот скорее всего и прежде всего выражал бы в подобном произведении — как и во всяком другом, конечно, — самого себя, свои взгляды, ощущения. А книга о Ландау, как думается, должна быть прежде и больше всего исследованием, и исследованием предельно объективным, хотя я не хочу облекать его в форму сухого, академического изложения.
Но, может, все, что я задумала, вообще не нужно; может, я выбрала неправильный путь?
Спору нет, очень приятно описать, как праздновалось пятидесятилетие Ландау: «капустник», подарки и все прочее, привести излюбленные его словечки и хохмы, рассказать, как его чтили западные физики, — короче, дать немалый набор милых и приятных фактов. Но жизнь-то, в общем, серьезная штука — и не только потому, что оканчивается смертью. И надо по-серьезному сказать о серьезном и главном. И найти, как это сказать. А кроме того, здесь, на этих страницах, я хочу обсудить не то, что легко и приятно, а что трудно, а иногда и неприятно.
Занимаясь науками, мы думаем, отыскиваем закономерности, стремимся докопаться до сути явлений, а к описательной части, равно как и вообще к «описательным наукам», относимся как к чему-то сравнительно элементарному. Почему же тогда ограничиваться чисто описательным подходом, когда речь идет о таком явлении, как человек, да к тому же человек незаурядный и во многом необъясненный или объясненный неверно, примитивно?
Правда, многие скажут: об этом пока еще слишком рано говорить и писать. Может быть… но не окажется ли скоро, что уже слишком поздно?
Ведь уходят люди, близко знавшие Ландау. Уходим и уйдем мы все, его современники. И будущие поколения нам не простят, если не останется живых и достоверных свидетельств об одном из крупнейших ученых и любопытнейшем человеке наших дней, если мы, современники, совместными усилиями не создадим его правдивого портрета.
«Правдивый портрет»… Вероятно, в известном смысле легче создать такой портрет Бора, например, единственным недостатком которого, как кажется, было отсутствие всяких недостатков. Чем сложнее, противоречивее характер, тем лучше для романиста; придумай он, скажем, такого героя, как Бор, — его, во-первых, немедленно обвинят в лакировке, а во-вторых, ему будет гораздо труднее писать, потому что конфликты придется искать где-то очень глубоко; явных и ярких, лежащих сверху и всем очевидных, там не заметно. Но для биографа противоречия и недостатки его героя хотя и вносят дополнительные яркие краски в создаваемый портрет, одновременно порождают и немалые трудности. Здесь интересы биографа и романиста не совпадают, даже противоположны.
Помню, я спросила одного литератора: «Теперь будете писать об Эйнштейне?» — «Об Эйнштейне я не буду, — ответил он. — Я не знаю, что делать с последними тридцатью годами, как о них написать и что можно о них писать. Не могу же я судить и осуждать Эйнштейна, и умолчать об этом тоже нельзя» (речь шла о «взаимоотношениях» Эйнштейна с квантовой механикой и о последних тридцати годах жизни, отданных так называемой единой теории поля, — а значит, и об его великом «научном одиночестве»).