Многие до сих пор убеждены, что критерием значительности чего-либо являются размеры и мощность. Возможно, что такая позиция имеет некоторые практические основания: например, когда одно государство хочет овладеть другим государством и рассматривает все с позиции силы. Но когда мы обращаемся к познанию мира, смешно принимать эту ребяческую, или хулиганскую, или звериную позу. Хотя я лично представляю себе возможность такого понимания очень ясно на основании некоторых собственных воспоминаний.
Когда я был мальчишкой, я презирал мою сестренку за ее любовь к ежам, жукам, цветам и черепахам. В этом, как мне казалось, было что-то сентиментально-жалкое, что-то недостойное мужского внимания. Слово «ботаник» вызывало во мне презрение, тем более что в Царском Селе, где мы провели наше детство, «ботаниками» назывались сыщики, охранявшие царя: расставленные по лужайкам парка вокруг дворцов, они в профессиональной тупости своей притворялись перед всем честным народом, что собирают и изучают растения. О горестное сочетание цветка и шпика! Красота на службе подлости. Как часто видели и видим мы это! Может быть, надо выбросить красоту, пока не сгинет подлость?! Заменить красоту только мыслью об уничтожении подлости, как сделал Пикассо в своей «Гернике»?! Отринуть сладкозвучие и сладковиденье и тем провести непереходимую границу между Разумом и Тиранией, как поступил Маяковский? Помню, попал я как-то (в 1954 году) на выставку живописи в Лондоне. Там были залы великолепных портретов. Лорды, лордики, совсем маленькие лордята, епископы, королевы, леди, министры в соседстве с вазами волшебных роз, на фоне драгоценных гобеленов, несомые сверхстильной мебелью, они были так прекрасны, так благостны, так вдохновенно добры, это было такое мастерство рисунка и колорита… это была такая красота, такая эссенция прекрасного, что, когда я попал в самый дальний зал и увидел картины противоположного стиля, я с трудом заставил себя их смотреть. Серые кубы домов, пыльные деревья скверов, угловатые и плохо одетые люди с изможденными, плоскими и маловыразительными лицами, все кособоко, беспорядочно, бездетально… «Жалкие пережитки кубизма!» — сказал мой спутник, мнивший себя марксистом и политиком. А потом я понял, что последний зал и была подлинная правда о нашем времени, времени страданий миллиардов людей, у которых нет денег не только на то, чтобы быть красивыми, но и на то, чтобы кормить своих малышей. Первые залы были портретом только одного человека: автопортретом художника-лизоблюда, живописца-прославителя. Последний зал был зал поступков. Это было выступление мужественных людей, призывающих к действию. И это было искусство нашего века.
Искусство гитлеризма было искусство первых залов. Сколько красивости, сколько реалистичности, и ни одного из пяти миллионов Освенцима, и ни одного из трех миллионов Бухенвальда, и ни одного…
Моя мысль ушла в сторону, она всегда уходит в сторону, когда наталкивается на тему Каина. У меня нет усыпительных пилюль, я видел слишком много с того времени, когда в Царском Селе в молекулах моей памяти началась запись бытия. Там я наблюдал красоту — страусовые перья, черный лак ландо и кровавого цвета башлыки конвоя его величества.
…Итак, когда я был мальчишкой, я считал, что цветочки — это для девчонок и сыщиков, а я же признавал только мощь и громадность.
В припадках воображения я представлял себе паровые котлы, топками для которых служили вулканы, и распространялся о действии гигантских ножей, предназначенных для коренного срезания всех джунглей и тропических лесов вместе со всеми змеями, черепахами и крокодилами, что заставляло реветь бедную сестренку. Мерилом значительности для меня были расстояния до звезд, температуры Солнца и скорости метеоритов. Наша планета казалась мне пустяковой, а уж всякие там цветочки, ежики и даже слоны — просто каплями вязкого студня. Конечно, я не мог предполагать, что только через тридцать лет Американская энциклопедия общественных наук в статье о прогрессе сформулирует эту мою идею терминами сугубо научно-художественными:
«…Мы должны рассматривать всю жизнь человека на Земле как только мгновенную рябь на поверхности одной из наименьших планет в одной из наименьших звездных систем…»
Пока же я куражился перед сестренкой.
— Интересно, — наскакивал я, — интересно бы посмотреть, что случилось бы с твоей ботаникой и ежистикой, если бы только один самый маленький протуберанчик доплеснулся до Земли! Миг — и все сгорело бы, и мы с тобой вместе!
Тут, возревев, сестра бежала жаловаться бабушке.