Понимание нашей беспомощности — единственное доказательство, что мы все же чего-то стоим.
А что, если мы все-таки боги или, во всяком случае, стремимся к богам как пределу?
Ведь тогда снисходительный скептицизм и философская меланхолия будут иметь довольно смешной вид. Нечто вроде дезертирства и симулянства.
Есть у Гегеля в «Лекциях по истории философии» в разделе об Аристотеле следующие строки:
«…позднейшее возвеличение Александра Македонского восточной фантазией, превращение его во всеобщего героя и бога вовсе не удивительно; далай-лама еще и теперь почитается таковым, и бог и человек вообще не так чужды и далеки друг от друга».
Строки эти привлекли внимание Ленина во время его работы над Гегелем в Бернской библиотеке. Ленин почти дословно выписал подчеркнутые выше фразы о боге и человеке и написал на полях:
Думается, что слово «обернуть» говорит о том, что не бог становится человеком, а, наоборот, человек становится богом. И именно в этом смысле понятия «бог» и «человек» не столь уж чужды одно другому.
Так же «обернуть» можно и мысль, которая лежит в гегелевских словах, следующих за выписанными Лениным:
«…Да и кроме того Греция прокладывала себе путь к идее бога, ставшего человеком именно не как отдаленная чуждая статуя, а как бог, присутствующий в безбожном мире…»
Если и эти слова «обернуть», то есть получить из «гегельянщины» зерно истины, то речь шла бы о том, как именно прокладывается путь к идее, что человек может стать богом.
Разум человека, его мощь создают на Земле не «отдаленную, чуждую статую божества», а поднимают на степень божественности именно человека.
И человек начинает господствовать в мире, лишенном всякого бога. Другими словами — в безбожном мире.
Вот о чем, вероятно, тоже думал Ленин в Берне.
«Бернский мечтатель»!
А ведь если задать вопрос, что именно лежало в основе всей философской работы Ленина и даже всей политической его работы, что составляло ее последний, ее глубинный фундамент, ответ один:
уверенность, что человек велик, огромен, силен;
что он и бога-то выдумал как проект своего собственного существа в каком-то отдалении лет;
и путь к построению этого человека лежит не через самоуничижение рабов, покорных автократору-богу, не через «Иоанново здание» мистики… не через извечную неподвижность «комибаната познания» Канта, а через непрерывную, отважную замену старого новым, через революцию.
Лев Разгон
Последний энциклопедист
Люди, близко знавшие Николая Александровича Рубакина, говорят, что это был очень скромный и тихий человек. Старомодный, стариковски педантичный, внешне — весь из прошлого века. Несколько десятков лет жители маленького швейцарского городка Кларана ежедневно, в одни и те же часы, со снисходительной улыбкой наблюдали, как с высокого холма спускается к Женевскому озеру на прогулку кряжистый, крепко сколоченный старик с развевающейся бородой. Негоцианты, владельцы больших и маленьких мастерских, магазинов и лавчонок, отелей и кафе, люди, застывшие в своем высокомерном благополучии и отвращении ко всякому, кто на них не похож, прощали этому человеку его странную внешность, его широкополую мятую шляпу, черную крылатку, даже калоши… Ведь в каждом городе должен быть свой чудак, и для кларанцев Рубакин был именно таким тихим и безобидным чудаком, городской достопримечательностью. Их мало занимало, кто этот русский, что он делает. Они знали, что старик чем-то знаменит, что он директор какого-то международного института, обладает многими почетными званиями, что он дружит с другой швейцарской знаменитостью — Роменом Ролланом. Они его терпели, и их даже не раздражало то, что Рубакин, на глазах которого выросло несколько поколений кларанцев, говорил по-французски с невыносимым русским акцентом.
У нас не должно быть претензий к швейцарцам. В конце концов, кто бы у них ни жил — Руссо, Плеханов, Роллан, Чаплин, — все они были квартирантами, и хозяева к ним относились как к жильцам. Тихо себя ведут, ну и хорошо! Но у нас в стране, родившей Рубакина и целиком духовно владевшей им, к нему до сих пор относятся как к тихому, кабинетному ученому. Был такой — просветитель, библиограф, книжки популярные писал, методист был. Даже широко отмеченное печатью столетие со дня рождения Рубакина не обогатило этого представления.