Вот ведь люди — сказать им нечего, но, когда ты собираешься проститься с ними, они говорят тебе: «Посидите еще, поговорим, потолкуем». Впрочем, хозяину дома, возможно, и есть что сказать, просто он держит свои мысли при себе, но этот Ригель — сомневаюсь, способен ли он говорить о чем-либо, кроме торговли. Я ведь рассказывал, уже, как он сидел с Бабчи и мял свои сигареты одну за другой. И сам он, и его сигареты заслуживают одной лишь жалости, но время терять с ними не стоит. Впрочем, может, закури он наконец, то воспрял бы духом?!
Долек встал, вышел за дверь и вернулся, прикрывая рот ладонью, чтобы не почувствовали запаха табака.
Хозяин погладил скатерть и сказал, обращаясь к жене: «А не подаст ли нам хозяйка те вкусности, которые она приготовила к субботе?» И улыбнулся, словно маленький проказник, который уже украл кусочек сладкого, не дождавшись, пока ему подадут все блюдо.
Госпожа Зоммер поторопилась принести субботние сладости.
Хозяин сказал: «А что ты подашь нам пить?»
«Может быть, содовую с малиновым соком?» — спросила она.
Он сказал: «А может, что-нибудь посерьезней?»
«Ого! — удивился Лолек. — Не иначе как тут собираются устроить помолвку! Бабчи, может, ты знаешь, кто будет невестой?»
«Посмотри в зеркало и узнаешь!» — отрезала Бабчи.
Но кто это там вошел? Неужто какой-то новый искатель ночлега?
«Я не принимаю новых постояльцев в субботу», — проворчал господин Зоммер.
В залу вошел Шуцлинг, разглядел меня и уселся рядом.
Явно неугоден он здесь, этот Арон Шуцлинг, неприятен — как хозяину дома, так и его домочадцам. И, почувствовав это, я поднялся и вышел с ним на улицу.
Шуцлинг выглядел смущенным. Возможно, потому, что накануне я видел его не в лучшей форме в трактире, а может, потому, что он позволил мне заплатить там за выпитое, — это же он пригласил меня, а кто приглашает, тот должен и платить.
«Я вытащил тебя из теплого гнезда, но и снаружи, увы, нет прохлады, — сказал Шуцлинг. — А может, тебе холодно? Ты ведь приехал из жаркой страны. Что будем делать? Хочешь, погуляем немного?»
«Но ведь мы и так уже гуляем!»
«Ты на меня сердишься?»
«Напротив, и ночь хороша, и луна светит, такая ночь буквально создана для прогулок».
И сказав это, я подумал: «Все, что мы могли сказать друг другу, мы уже сказали накануне, незачем было тебе приходить опять».
«Мне кажется, — сказал Шуцлинг, — что дни и годы человека продлеваются до тех пор, пока он не расплатится за каждое удовольствие, которое получил в этом мире».
«К кому ты обращаешься?» — спросил я.
«К кому же, кроме луны?»
«К луне? При чем тут луна?»
«В том-то и дело, что она ни при чем. Но глупец Арон, сын шибушского пекаря, когда-то думал, что она будет всегда светить ему так же, как в те его ранние дни, когда он был молодым парнем, а симпатичная портниха-брюнетка — молоденькой девушкой. Когда мы с тобой расстались, я вышел из трактира и сказал себе: „Пойду посмотрю на ее дом“. А потом подошел к нему, поскользнулся, упал и чуть не сломал себе ноги».
«Ты так боишься сломать ноги?»
«Вот здесь я боюсь, друг мой, вот здесь, — сказал он и положил руку на сердце. И, помолчав немного, добавил: — Ты еще помнишь Кнабенгута?[237] Он уже в лучшем из миров, а когда-то я через него познакомился с этой брюнеткой. Это было во время забастовки портных. Да, были дни. Такие дни никогда уже не повторятся. Забастовка днем, танцы и песни ночью. Кнабенгут, правда, не участвовал в нашем веселье и не танцевал с девушками, но он не завидовал тем, кому удавалось найти себе симпатичную подружку. Позже, уже в дни войны, я попал в Вену и там встретил его. Он стоял на мосту через Дунай и смотрел на прохожих. Я хотел молча пройти мимо, чтобы он опять не рассердился на меня за то, что я стал анархистом. Он еще мог бы, пожалуй, выдать меня австрийским властям, а если так, то мне нужно было побыстрей убираться из Вены подальше, в Америку. Однако он меня увидел и поманил. Я направился было к нему, но он меня остановил: „Не подходите слишком близко ко мне, я опасно болен“. Я остановился в нескольких шагах. Он тут же принялся разглагольствовать по поводу войны и той разрухи, которая ждет теперь нас и весь прочий мир. Голос его был слаб, но слова энергичны и убедительны. И я снова стоял перед ним, как когда-то, в тот час, когда он впервые открыл мне глаза своими речами и оторвал от печи в отцовской пекарне. А под конец он шепнул: „Это новое поколение, которое на пороге истории, — оно хуже всех, что были до него. И еще скажу тебе — мир становится все более уродливым, куда больше, чем мы с тобой когда-то мечтали его изуродовать“. Вот так. А сейчас, друг мой, мы уже вернулись к твоей гостинице, так что отправляйся-ка ты лучше спать».
237