Он думал о своих высоких устремлениях и планах, которые строил в тюрьме, — как он будет использовать свой позор как аванпост силы, а не замазывать его. «Хорошо было рассуждать об этом тогда, — думал он про себя, — когда до винограда было не дотянуться, а каково сейчас?» Кроме того, только самодовольный болван может ставить себе высокие цели и пребывать при благих намерениях.
Некоторые из его старых знакомых, прослышав, что он избавился от так называемой жены и теперь опять не стеснён в средствах, захотели возобновить знакомство; он испытывал к ним благодарность и порой пытался сделать полшага им навстречу, но этого было всегда мало, и вскорости он опять ушёл в себя, притворившись, будто никого из них не знает. Он был обуян инфернальным бесом честности, который нашёптывал ему: «Эти люди знают многое, но не всё, ибо, если бы знали всё, отвернулись бы от меня — и потому я не имею права водить с ними знакомство».
Он думал, что все вокруг, кроме него одного, sans peur el sans reproche[263]. Разумеется, они должны быть такими, ведь не будь они такими, то разве не предупреждали бы всех имеющих с ними дело о своих изъянах? А он, что ж, он так не может, и потому не станет водить знакомство на ложных основаниях; и вот он оставил всякие попытки реабилитироваться и замкнулся в своих прежних занятиях музыкой и литературой.
Теперь, разумеется, он давно уже понял, как всё это было глупо — то есть глупо, говорю я, в теории, ибо на практике судьба распорядилась лучше, чем могла бы, охранив его от связей, которые могли бы повязать ему язык и заставить видеть успех не в том, в чём он, в конце концов, успеха достиг. Он делал то, что делал, инстинктивно и по единственной причине: это было для него самым естественным. В той мере, в какой он вообще думал, он ошибался, но то, что он делал, он делал правильно. Как-то раз, не очень давно, я сказал ему нечто в этом роде и также сказал, что он всегда целил высоко.
— Да никуда я и не целил вовсе, — отвечал он, чуть возмутившись, — и можете быть уверены, целил бы весьма низко, если бы думал, что мне вообще есть смысл целить.
В конечном итоге, полагаю я, ни один человек, у которого нет, скажем мягко, отклонений в мозгах, доныне не целил высоко с заранее продуманными злыми намерениями. Я однажды наблюдал, как муха села в чашку с горячим кофе, на поверхности которого образовалась тоненькая молочная пенка; муха осознала смертельную опасность, и я заметил, какими гигантскими шагами, с каким сверхмушиным усилием продвигалась она по предательской поверхности к кромке чашки — ибо на такой мягкой почве она с помощью одних только крыльев взлететь не могла. Наблюдая за мухой, я воображал, что в этот момент высшего напряжения сил, моральных и физических, смертельная опасность могла бы их удесятерить, и эта энергия могла бы даже передаться её потомству. Но ведь она, будь это в её власти, не захотела бы такого наращивания моральных сил, и уже никогда больше сознательно не сядет на горячий кофе.
Чем больше я наблюдаю, тем вернее знаю: неважно, почему люди поступают правильно, пока поступают правильно, и почему могли бы поступить неправильно, если бы поступили неправильно. Результат зависит от деяния, а побуждение ни при чём. Я читал где-то, не помню, где, как в одной сельской области случилась как-то великая нехватка продовольствия, так что бедняки страдали ужасно; многие прямо-таки поумирали от голода, трудности же испытывали все. А в одной деревне жила бедная вдова с малолетними детьми, которая, хотя по видимости и не имела никаких источников пропитания, выглядела по-прежнему упитанной и в добром расположении духа, и также её маленькие. И все вокруг дивились — как это им удаётся? Ясное дело, тут была какая-то тайна, и так же ясно, что недобрая, ибо всякий раз, как кто-нибудь намекал на её с детьми благополучие во время всеобщего голода, на лице бедной женщины появлялось смущённое, загнанное выражение; более того, порой видели, как в нехорошие ночные часы они выходили из дома и, по всей видимости, приносили домой что-то, что вряд ли можно добыть честным путём. Они знали, что находятся под подозрением, а поскольку дотоле имя их было незапятнанно, сильно от этого страдали, ибо, надо признаться, сами верили, что совершают нечто нехорошее, если не прямо злодейское; и всё же, несмотря ни на что, они процветали, тогда как все их соседи бедствовали.