Как-то раз мне выпала честь сыграть с этим великим человеком партию в шахматы. Шли рождественские каникулы, и я приехал на несколько дней в Рафборо повидать по делу Алетею Понтифик (она там в то время жила). С его стороны было весьма любезно заметить меня, ибо я если и был литературным светилом, то самой малой величины.
Действительно, в промежутках между делами я много писал, но писал почти исключительно для сцены, причём для тех театров, что посвящали себя буффонаде и бурлеску. В этих жанрах я написал много пьесок, полных игры слов, с множеством комических песенок, и они имели немалый успех, но моим лучшим произведением был труд по английской истории периода Реформации, в котором я вывел Кранмера, сэра Томаса Мора, Генриха VIII, Екатерину Арагонскую и Томаса Кромвеля (в юности известного как Malleus Monachorum[116]) и заставил их танцевать канкан. Я также инсценировал «Путешествие пилигрима»[117] для рождественской пантомимы и сделал очень важную сцену из «Ярмарки суеты» с мистером Великодушным, Аполлионом, Христианой, Милостивым и Уповающим в качестве главных персонажей. Оркестр играл отрывки из самых популярных вещей Генделя, но действие было сильно сдвинуто во времени, да и мелодии были не вполне теми, какими оставил их нам Гендель. Мистер Великодушный был очень тучен и имел красный нос; на нём был просторный жилет и блуза с огромным жабо на груди. Уповающий вечно замышлял всевозможные гадости, какие я только мог для него придумать; на нём был костюм франта своего времени, а во рту торчала сигара, которая беспрерывно гасла.
На Христиане ничего существенного не было; злые языки поговаривали, что платье, первоначально предложенное для неё помощником режиссёра, отверг как неадекватное сам лорд-гофмейстер, но это неправда.
Со всеми этими преступленьями на шее я, вполне естественно, ощущал себя великим грешником, играя в шахматы (которые терпеть не могу) с великим доктором Скиннером из Рафборо, историком Афин и редактором Демосфена. Кроме того, доктор Скиннер был из числа тех, что гордятся своим умением мгновенно располагать к себе людей, и вот, я весь вечер просидел на краешке стула. Но ведь директора школ и всегда внушают мне благоговейный страх.
Партия была длинной, и когда в половине десятого настало время ужина, у каждого из нас на доске всё ещё оставалось по несколько фигур.
— Что подать на ужин, мистер Скиннер? — спросила серебристым голоском миссис Скиннер.
Он долго не отвечал, а потом тоном едва ли не сверхчеловеческой торжественности произнёс «ничего» и чуть позже добавил: «Совсем ничего».
Мало-помалу мною овладело ощущение, что я подошёл как никогда близко к последней стадии всего сущего. В комнате, казалось, сгустилась тьма, когда на лице доктора Скиннера появилось выражение, свидетельствовавшее о том, что он собирается говорить. Это выражение набирало силу, и тьма всё сгущалась и сгущалась.
— Минутку, — сказал он наконец, и я почувствовал, что сейчас, может быть, закончится это напряжённое, уже становившееся невыносимым ожидание. — Минуточку. Может быть, чуть позже — стакан холодной воды. И маленький кусочек хлеба — с маслом.
На слове «с маслом» его голос упал до едва слышимого шёпота; и затем вздох, как бы облегчения, что фраза досказана до конца, и вселенная на этот раз устояла.
Ещё десять минут торжественного безмолвия, и партия завершилась. Доктор стремительно поднялся с места и расположился за обеденным столом.
— Миссис Скиннер, — игриво воскликнул он. — Что это за загадочные объекты, окружённые картофелем?
— Это устрицы, мистер Скиннер.
— Дайте мне, и также Овертону.
И таким манером он съел добрую порцию устриц, затем рубленой телятины, запечённой до румяной корочки в раковинах морских гребешков, потом ещё кусок яблочного пирога и ломоть хлеба с сыром. Это был его маленький кусочек хлеба с маслом.
Скатерть убрали, и на столе появились бокалы с чайными ложечками, пара лимонов и кувшин с кипятком. Великий человек расслабился. Его лицо засияло.
— Ну, а теперь запьём, — провозгласил он не терпящим возражения тоном. — Чем бы? Бренди с водой? Нет. Это будет джин с кипятком. Джин — более здоровый напиток.
И мы пили джин, горячий и крепкий.
На такого ли человека не подивиться, ему ли не посочувствовать? Не был ли он директором гимназии в Рафборо? Задолжал ли он когда-либо кому-либо? Чьего вола забрал он, чьего осла отнял, кого обсчитал? Сказал ли кто хоть полслова неодобрения о его моральных качествах? Если он разбогател, то средствами самыми благородными на свете — собственными учёными занятиями и литературными достижениями; не говоря уже о его выдающихся научных трудах, его «Размышления о Послании святого апостола Иуды и о нём самом» поставили его в ряд с самыми популярными богословами Англии; это было настолько исчерпывающее исследование, что никому из купивших эту книгу уже никогда не пришлось бы размышлять о данном предмете — воистину, всякий, имевший хоть какое-то отношение к теме, был исчерпан до последней степени. На одной только этой книге он заработал 5000 фунтов и имел все возможности до конца жизни заработать ещё 5000. Человек, совершивший всё это и мечтающий о куске хлеба с маслом, имеет право объявить об этом своём желании с известным пламенем и торжеством[118]. К тому же, никогда не следовало принимать его слова буквально, не ища в них, как он сам любил говорить, «более глубокого и скрытого смысла». Всякий ищущий такового в самых даже невинных его высказываниях не будет разочарован. Он обнаружит, что «хлеб с маслом» на скиннерском означает пирожки с устрицами и яблочный пирог, а слово «вода» по-настоящему переводится как «горячий джин».
117
Аллегорическая повесть Джона Буниана (1628–1688) о путешествии из града Уничтожения в Небесный град. Апполион и прочие — персонажи, а «Ярмарка суеты» — эпизод из этой книги. Название «Vanity fair» закрепилось в английском языке в качестве идиомы. Укрепившийся в русской традиции перевод «Ярмарка тщеславия» (роман У. Теккерея, 1811–1863) в контексте книга Буниана был бы неточен.