Выбрать главу

С внуками я заново научилась быть матерью, пеку им блинчики и готовлю плотные, приправленные травами яблочные колбаски. Варю им варенье из инжира, зеленых помидоров, вишен и сливы-венгерки. Позволяю играть с маленькими проказливыми бурыми козочками, кормить их остатками пирогов и морковкой. Мы вместе кормим кур, гладим влажные носы наших пони, собираем кроликам щавель. Я показываю внукам реку, учу плавать к песчаным отмелям. С замирающим сердцем твержу о разных опасностях — о змеях, подводных корягах, водоворотах, зыбучем песке, — беру с них слово никогда, ни за что далеко не заплывать. Вожу их за реку в лес, показываю лучшие грибные места, рассказываю, как отличить ложную лисичку от съедобной, учу собирать кисловатую дикую чернику среди подлеска. Таким должно было быть детство моих дочерей. Вместо этого у них был Кот-д'Армор, там мы когда-то жили с Эрве, — открытые ветрам берега, сосновые леса и каменные, с шиферными крышами домики. Я старалась, клянусь, быть им хорошей матерью, но все время чувствовала, что чего-то мне не хватает. Теперь понимаю: не хватало этого дома, этой фермы, этих полей, этой сонной, отдающей затхлостью Луары у Ле-Лавёз. Вот чего хотела бы я для них. А со своими внуками я начала все с самого начала. Балуя их, я тешила себя.

Мне хочется думать, что и мать моя при такой возможности поступала бы так же. Представляю себе ее кроткой бабушкой и себя рядом и как я ей выговариваю: «Слушай, мать, ты ведь портишь мне детей!» — а она, упрямица, слушает и подмигивает, и теперь такое мне уже не кажется немыслимым, как раньше. Хотя, наверно, я придумываю: может, она и в самом деле была такой, какой я ее помню, — непроницаемой, угрюмой, и на меня поглядывала колюче, с тайной досадой.

Она никогда не видала своих внуков, даже не знала о их существовании. Я сказала Эрве, что мои родители умерли, а в подробности он никогда не вдавался. Отец его был рыбак, мать — маленькая, похожая на куропатку толстуха — торговала рыбой на рынке. Я натянула их всех на себя, как одолженное на время одеяло, понимая, что в один прекрасный день придется скинуть и мерзнуть снова. Хороший был мужик Эрве, спокойный, без острых углов, об него не порежешься. Я его любила, не жгуче, не отчаянно, как Томаса, но все-таки любила.

В 1975-м Эрве умер — его убило молнией, когда они с отцом отправились на лов угрей, — к моему горю пристал налет неизбежности, что-то сродни облегчению. Да, мне с мужем жилось неплохо. Но мое дело — моя жизнь — не остановилось вовсе. Через полтора года я вернулась в Ле-Лавёз с чувством, будто просыпаюсь после долгого тяжкого сна.

Вам может показаться странным, что я столько лет тянула, не заглядывала в альбом матери. Это было единственное, что досталось мне в наследство, — не считая перигёрского трюфеля, — да, лет пять я в него почти не заглядывала. Я, понятно, многие рецепты помнила наизусть, и заглядывать в них не было нужды, но все же. Я даже не была на оглашении завещания. Я даже не знаю, какого точно числа мать умерла, хотя точно скажу, где — в доме для престарелых в Витре, называется «La Gautraye», — от рака желудка. Она и похоронена там же, на местном кладбище; правда, я ездила туда всего однажды. Ее могила у самой дальней стены, рядом с мусорными контейнерами. Надпись «Мирабель ДАРТИЖАН» и даты. С легким изумлением я отметила, что мать врала нам насчет своих лет.

По правде говоря, я и сама не знаю, что именно толкнуло меня взяться за ее альбом. Это случилось в первое лето, как я приехала в Ле-Лавёз после смерти Эрве. Стояла засуха, и Луара осела, наверно, на пару метров ниже обычного, оскалившись по берегам безобразными, точно гнилые зубы, ссохшимися выступами. Выбеленные солнцем бледно-желтые, корявые корни деревьев протянулись к воде, и дети играли среди них на песчаной отмели, шлепая босиком по грязным темным лужам, вороша палками разный мусор, приносимый течением. Вплоть до этой поры я избегала браться за альбом из чувства непонятной вины, будто подглядываю и будто мать внезапно войдет и застанет меня в момент раскрытия ее странных тайн. Честно говоря, мне не нужны были ее тайны. Это как входишь ночью в комнату, где твои родители занимаются любовью. Какой-то внутренний голос говорил мне «не смей», и должно было пройти десять лет, чтоб я поняла: не голос матери — мой собственный.