Сколько же тут оказалось книг! Наверно, это была одна из самых крупных в Европе библиотек по коневодству. Огромные старинные книги с желтой, толстой бумагой и смешными гравюрами: кони, кони, кони. И книги с цветными рисунками, с фотографиями. „Атласы конские“, как их назвал старшина, выволакивая с полок тяжелые фолианты: кони, кони, кони. Какие-то рукописные книги, тоненькие, толстые, переплетенные в кожу, в деревянные, с тиснением, обложки. А еще тут хранилось множество большущих папок с ворохом дипломов и грамот, перечнем наград, полученных георгенбургским конезаводом на различных международных выставках. И сами награды. Их старшина Володин выволок из темной кладовки — обитый сундучок, полный больших и малых медалей. „Вот, поглядите, какие! Жаль, не золотые! Золотые да серебряные, наверно, фрицы все ж успели вывезти“. А вот об ящиках с архивом, этого, ну как его… В общем, капитула, он ничего не знает, уж простите, товарищ полковник. Да, но вот о чем вам интересно узнать: недалеко от замка стоит памятник какому-то русскому генералу.
Какой еще может быть тут русский генерал?
Однако что это?
— Тридцать минут остановка! — возвращает меня из прошлого в настоящее голос шофера. — Кому надо… г-м, по своим делам, то г-м… это учреждение во-он там, за памятником Черняховскому.
Какой это был красивый город. Крутые черепичные крыши матово блестели.
Невысокие, со сложным рисунком фасадов дома. Сложные переплеты окон. Вычурный выгиб дверных проемов. Цветники. Розы. Острые шпили кирх. Конечно, кое-что и сейчас сохранилось, но в эту череду старинных домов, как и в Калининграде, словно неповоротливые грубые носороги, влезли серые, бетонные, с голыми и пустыми, как душа их создателей, фасадами пятиэтажки. В одной из кирх — спортзал, в другой, пожалуй, самой красивой в этом краю, легкой, изящной, устремленной своим острым шпилем в небо кирхе — склад военного имущества. Груды заплесневелых ботинок и сапог, шинелей, ремней, ящики с каким-то еще, видимо, невероятно важным армейским имуществом, если для его хранения отдано такое прекрасное здание. Жаль, время не щадит! Если в доме никто не живет, он быстро разрушается. И эта кирха гибнет. Часть обшивки со шпиля сорвана, зияют черные дубовые балки. Сколько они продержатся? Уже множество раз различные общественные организации обращались к местным властям, в горсовет, здание которого находится как раз напротив кирхи, но в ответ лишь одно молчание. Что же за люди там, руководители городские? Ничего не видят? Не свое, мол, чужое? Или начисто лишены понимания красоты, гибнущей на их глазах? А вот „корнет Александров“, он же „кавалерист-девица“ Надежда Дурова, служившая в Восточной Пруссии, в Литовском уланском инстербургском полку, восхищалась этой кирхой.
— Все сели? Никто не отстал? Поехали!
Мягкий гул колес. Всколыхивание, покачивание огромного железного корпуса. Молодые голоса студенток музыкального училища, собравшихся вновь в корме „Икаруса“, чей-то неторопливый ломкий юношеский басок, звуки гитары…
— Пан полковник, я не только немец-поляк, но я еще и литовец! Да, так есть, пан полковник, — откровенничал вечером в замке Яцек — Фриц Иванович. — Мой дед был литовцем, пан полковник, так уж все сложилось. Но плохо ли это? Я весь — сплошнявый, да? — „интернационал“!..
Он проводил нас на территорию конезавода, огромные, светлые конюшни которого занимал сейчас хозяйственный взвод пехотной дивизии, расквартированной в Инстербурге. В центре огромного четырехугольного двора был розарий. Памятник стоял бронзовый — конь, легко скачущий, один, без седока, с развевающейся гривой и длинным, взметнувшимся на ветру хвостом. Двери конюшен, украшенные искусной резьбой, выходили на этот плац, но сами конюшни оказались пустыми; почти всех лошадей вывезли отсюда еще в октябре сорок четвертого года, лишь трех коней, самых дорогих производителей, элиту, как пояснил Яцек — Фриц Иванович, оставили. Ждали какой-то специальный транспорт. А потом наступила зима. А потом Пруссия была отрезана от Германии войсками Красной Армии, вышедшими к Балтийскому морю, а вслед за этим как-то неожиданно „красные“ очутились и здесь.
Вместо коней в уютных стойлах обитали бойцы хозвзвода. На тюки сена были набросаны матрацы, одеяла, полосатые, видимо из соседних домов, перины. В одном углу истоптанного, продавленного колесами плаца дымила полевая кухня. Слышался стук молота о наковальню и чей-то яростный крик доносился: „Держи крепче, заснул, что ли?!“ Старик немец в шляпчонке, надвинутой на глаза, брел навстречу. Тщательно выбритое худое, с опавшими щеками лицо его было несчастным. Он что-то торопливо говорил, показывая нам еще издали уздечку, которую зачем-то держал в руках. И вдруг рухнул на колени, заговорил страстно, просяще, быстро: „Герр оберет, герр оберет!“ Больше ничего сказать он не мог. Яцек — Фриц Иванович поднял его, подтолкнул: иди-иди! И немец, сгорбившись, волоча ноги, пошел прочь. „За своих коней, пан полковник, переживает, — тяжко вздохнув, сказал Яцек — Фриц Иванович. — И у меня, прошу прощения, духовная моя внутренность тоже бардзо болит. — Отец остановился. Закурили. И Фриц Иванович продолжал свой рассказ: — Коней-то тех, элитных, породу которых многие ста годов выводили, их в фуры запрягли, понимаете? И возят на них убитых, да оружие с полей. А они ж, пан полковник, сотни тысяч золотом стоят. Эти кони, пан полковник, простите меня, пожалуйста, дороже всего вашего Фромборкского архива. Вы уж, пан, прошу вас, вы скажите там, в старшем вашем командовании, а?“