И началось: сходки, митинги, собрания. То в конюшне, то в каком-то сыром подвале, то в сарае. Я приходил на митинги, где было две трети противников нашего Движения. Как меня били! Вышвыривали из здания, но я поднимался и вновь шел туда, где верховодили социал-демократы и коммунисты. Я поднимался на трибуну, разворачивал знамя со свастикой, которое сшила Клара из своего красного праздничного платья. Домой меня вели под руки. Дома Клара «штопала» меня, забинтовывала, прикладывала к ссадинам и бурым шишкам примочки. На другой день я вновь отправлялся туда, где шла борьба за великое будущее Германии, за третий, тысячелетний рейх…
Он был стойким, упорным, убежденным в верности нацистских идеалов оратором. Его стали слушать. Появились соратники. Он обманул пруссаков, убедив, что с «Движением» их ждет лишь одно счастье, что впереди ослепительно сияют вершины всеобщего благополучия для всего германского народа и в том числе для Восточной Пруссии. Но для этого надо уничтожить своих врагов. Тех, кто на Западе, кто за проливом Ла-Манш, тех, кто на востоке. Тех, кто внутри страны. Ведь «Движение» — это борьба, это кровь! Кровь такая же красная, как красен цвет знамен, в центре которых сияет ослепительно белое солнце с черным символом «Движения» — свастикой… Пруссаки поверили. Те, кто сомневался, исчезли с горизонта истории. Пруссаки пошли за своим гауляйтером. Пошли, громя всех «неарийцев» и всех «не нацистов». «Мой фюрер. Восточное крыло нацизма налилось неиссякаемой силой, — докладывал Кох в Берлин. — Это крыло готово к любому полету, хоть до Урала…» — «Готовьтесь, — последовало из Берлина. — Полет предстоит большой». Это было в начале 1940-го. Кох отлично знал, что имел в виду Гитлер. Позади было «кровавое крещение», поверженная, униженная и растоптанная Польша, впереди была Россия.
Он многого добился, этот крепкий, широкоплечий, с тяжелым взглядом человек. Он выполнил то, что пообещал пруссакам. Он ликвидировал безработицу, создав десятки тысяч новых рабочих мест на военных предприятиях, возникших в Восточной Пруссии, на верфях «Шихау», строивших эсминцы и подводные лодки, на подземных патронных заводах и заводах по сборке бомбардировщиков «Фокке-Вульф». Он дал тем, кто хотел работать на земле, — землю. Он дал работу десяткам тысяч пруссаков на сооружении грандиозного «рейхсавтобана нумер 1» Берлин — Эльбинг — Кенигсберг. «Путь Марса», как он его именовал, — великолепной автострады, ширина лишь одной полосы которой позволяла идти четырем грузовикам сразу или трем тяжелым танкам. Это была «дорога на Восток».
Ах, как все здорово, опьяняюще красиво, внушительно получалось! Какие грандиозные организовывались «праздники труда», когда в майские дни из каждого окна, каждого дома, как огонь, выплескивалось красное полотнище! Гремел марш «Хорст Вессель». «Зиг хайль! Зиг хайль!!» — скандировала площадь, и красные флажки, как всполохи будущего грандиозного пожарища, взметывались над тысячами вскинутых рук. Да, они готовы идти туда, куда укажет фюрер в лице этого человека, гауляйтера Восточной Пруссии Эриха Коха. Он раскачал пруссака. Расшевелил. Он толкнул его, и пруссак теперь пойдет, теперь его никто и ничто не остановит! И вскоре он указал, куда им всем надо идти. И они пошли. «Вы дойдете до стен Петербурга! — провожал на Зюйдбанхоф Эрих Кох пруссаков, народных гренадеров 217-й Восточно-Прусской пехотной дивизии. — Вы придете на улицы этого города, чтобы превратить гнездо большевизма в прах!»
Они дошли до стен Ленинграда. Холодным декабрьским днем, когда город уже начал ощущать на себе смертельное дыхание голодной зимы, с серого неба вдруг посыпались яркие красно-белые бумажки. Как листья с невидимого дерева, которое кто-то сильно потряс, они сыпались на крыши домов, на завязшие в сугробах трамваи и троллейбусы, на пустынные улицы, перегороженные баррикадами, на площади, с которых уже давно никто не убирал снег, на застывшую Неву, всю в черных воронках прорубей, из которых ленинградцы брали воду, так как городской водопровод уже давно не работал, на молчаливые, у хлебных магазинов, очереди, в одной из которых стоял и я.
Мороз донимал. Голодному организму катастрофически не хватало калорий, и, кажется, никакая одежда уже не грела. На мне было два свитера, мамина кофта, теплое мамино нижнее белье, отцовская, обрезанная снизу шуба и шапка, повязанная сверху бабушкиным платком, но мороз донимал, я весь дрожал, сжимался в комочек под всем этим тряпьем, дергался, топал ногами в огромных отцовских валенках, стискивал зубы, чтобы не стучали, и просил, умолял кого-то: «Скорее!., скорее!., скорее!..» Но очередь двигалась еле-еле, и мне казалось, что сегодня я не выстою, сяду, как сел вон тот мужчина, прислонясь спиной к заиндевелой загаженной стене дома, и закрою глаза в сладостной, блаженной истоме…