В том месте, где мы купались, естественных берегов не было уже много сотен лет — два чейна воды, заросшей голубыми ненюфарами, были заперты меж каменных стен. С набережной в воду спускались около десятка лестниц, к которым должны были причаливать лодки, и в солнечные дни каждый пролет был занят компанией из десяти-пятнадцати шумных, драчливых юнцов. Нам четверым не хватало сил, чтобы отбить себе пролет у такой компании, однако они не могли (по крайней мере, ни разу не попробовали) и избавиться от нашего присутствия, хотя, завидев нас, начинали грозить расправой, а стоило нам устроиться возле, принимались дразниться.
Вскоре, однако ж, все они уходили прочь, и набережная оставалась в нашем распоряжении до следующего купального дня.
Я предпочел описать все это сейчас, так как после спасения Водалуса ни разу больше не ходил купаться. Дротт с Рошем думали, что я просто боюсь снова оказаться перед запертыми воротами. А вот Эата, пожалуй, понимал истинную причину — в мальчишках, которые вот-вот станут мужчинами, порой просыпается прямо-таки женское чутье. Все дело было в ненюфарах.
Некрополь никогда не казался мне обителью смерти; я знал, что кусты пурпурных роз, к которым люди питают такое отвращение, служат убежищем для многих сотен птиц и мелких зверьков. Экзекуции, которые я наблюдал и в которых столько раз принимал участие, были для меня не более чем ремеслом, обычной мясницкой работой (вот только люди зачастую куда менее невинны и ценны, чем скот). Когда я думаю о смерти — своей ли, кого-либо из тех, кто был добр ко мне, или даже о смерти нашего солнца, — перед мысленным взором моим появляется образ ненюфар с бледными, лоснящимися листьями и лазоревыми лепестками. И — черными, тонкими и прочными, словно волос, корнями, уходящими вниз, в темные, холодные глубины вод.
Мы, по молодости лет, вовсе не задумывались об этих цветах. Плескались среди них, плавали, раздвигая их в стороны и не обращая на них ни малейшего внимания. А аромат их хоть как-то перебивал мерзкие, гнилостные испарения реки…
В тот день, перед тем как спасти Водалуса, я нырнул в самую гущу цветов, как делал до того тысячи раз.
И не смог вынырнуть. Меня угораздило попасть в такое место, где гуща корней была гораздо плотнее, чем где-либо еще. Я словно оказался пойман сразу в сотню сетей! Я открыл глаза, но ничего не увидел перед собою, кроме густой, черной паутины корней. Я хотел было всплыть — но тело оставалось на месте, хотя руки и ноги бешено загребали воду среди миллионов тонких черных нитей. Сжав пучок корней в горсти, я рванул их — и разорвал, но и это не помогло обрести подвижность. Легкие, казалось, распухли так, что закупорили горло и вот-вот задушат меня, а после — разорвутся на части. Мной овладело непреодолимое желание вдохнуть, втянуть в себя темную, холодную воду.
Я перестал понимать, где поверхность воды, и сама вода не воспринималась больше как вода. Силы оставили меня, и страх исчез, хотя я сознавал, что умираю или даже уже мертв. В ушах стоял громкий, неприятный звон — и перед глазами возник мастер Мальрубиус, умерший несколько лет назад. Он будил нас, колотя ложкой по металлической перекладине — вот откуда взялся этот звон! Я лежал в койке, не в силах подняться, хотя все прочие — Дротт, Рош и ученики помладше были уже на ногах, зевали спросонья и одевались, путаясь в рукавах и штанинах. Мантия мастера Мальрубиуса была распахнута, открывая обвисшую кожу на груди и животе, мускулы и жир которых были съедены временем. Я хотел было сказать ему, что уже проснулся, но не смог издать ни звука. Он пошел вдоль ряда коек, колотя ложкой по перекладине, и через какое-то время, показавшееся мне вечностью, достиг амбразуры, остановился и выглянул наружу. Я понял, что он высматривает меня на Старом Подворье.
Но взгляд его не мог достичь меня — я был в одной из камер под пыточной комнатой, лежал на спине и смотрел в серый потолок. Где-то плакала женщина, но я не видел ее, а женские рыдания вытеснял из сознания звон — звон ложки о металлическую перекладину. Тьма сомкнулась надо мной, во тьме появилось лицо женщины — огромное, точно зеленый лик луны в ночном небе. Но плакала не она — я все еще слышал рыдания, а лицо этой женщины было безмятежно и исполнено той красоты, что не приемлет вовсе никаких выражений. Руки ее потянулись ко мне, и я тут же превратился в едва оперившегося птенца, которого год назад вытащил из гнезда в надежде приручить — ладони женщины превосходили размерами гробы из моего потайного мавзолея, в которых я иногда отдыхал. Руки схватили меня, подняли — и тут же швырнули вниз, прочь от ее лица и звуков рыданий, в непроглядную темноту. Достигнув чего-то, показавшегося мне донным илом, я вырвался наружу, в мир света, окаймленного черным.