Плохо же знали Тагора те, кто видел в нем лишь романтичного поэта, певца сладких банальностей, религиозного мистика или пропагандиста национального образа жизни! Он вполне мог быть и таким, но провидец никогда не закрывал глаза перед реальностью, ноги идеалиста стояли на твердой почве, и сладкоголосый певец, как Жаворонок из стихотворения Вордсворта, "был верен и небу, и дому". Сочетание реализма и идеализма не озлобило его, не сделало его циником, и это лучшее свидетельство силы его духа.
Может показаться странным, что именно в этот период, когда его внимание к жизни простых людей проявляется наиболее живо и сильно, в его поэзии все слышнее становятся ноты мистицизма. Он никогда не был философом, и ярмо сформулированной и завершенной философской системы, содержащей ответы на любой вопрос, для него непереносимо. Еще меньшее уважение питал он к традиционным религиям. Он слишком страстно любил эту землю и эту жизнь, чтобы отворачиваться от них. Тайна жизни всегда привлекала его. "Насколько искусственны и лживы наши представления о грехе и добродетели, — писал он в письме, датированном 22 марта 1894 года. — Нет более высокой религии, чем религия симпатии ко всему живущему. Любовь — вот источник любой религии".
Мистицизм Тагора не что иное, как чувство родства со всем окружающим, уверенность в существовании невидимой связи, объединяющей все живущее, видимое с незримым. Расцвет мистицизма в этот период в поэзии Тагора означает, что поиск связующего звена в его собственной жизни, поиск музы-покровительницы его таланта и судьбы, поиск Личности, которая была бы и глубже и выше его личности, стал более сознательным. В письме от 24 марта 1894 года он писал: "Я ошеломлен сознанием, что во мне есть ускользающая тайна, и я не могу ни осознать ее, ни овладеть ею. Я не знаю, куда она заведет меня — или я ее? Я не знаю, что я могу или не могу свершить. Я не могу понять, да меня и не спрашивают, что это вздымается как волна в моем сердце, что течет но моим жилам, что шевелится в моем мозгу, и все же я живу и притворяюсь, будто я хозяин своих дум и дел. Я как живое пианино со сложной сетью струн, натянутых внутри, но кто же этот Музыкант, приходящий играть, и когда он приходит, и почему — этого я понять не в силах. Я слышу только мелодию, которая возникает во мне в это мгновение, звучат ли струны радости или печали, берутся ли диезы или бемоли, высокие или низкие, льется ли мелодия или фальшивит…"
К счастью, он не был философом и не ломал себе голову над вопросами, зачем и почему "на нем играли". Более того, он страдал, когда музыка не звучала. "Удовольствие создать одно стихотворение, — писал он в письме в мае 1892 года, — намного больше того, какое получаешь, исписав целую стопку листов прозы… Если бы я мог сочинять по стихотворению в день…" Ему это почти удавалось. В течение семи лет, с 1894-го по 1900-й, он напечатал несколько больших поэтических сборников, помимо драм, книг рассказов и другой прозы. Первый из этих сборников стихов озаглавлен "Шонар тори" ("Золотая ладья"), по названию начального стихотворения.
Дождливым днем, когда гром перекатывается в тучах, поэт сидит в безутешной печали на краю поля, глядя на реку.[50] К нему подплывает золотая ладья, и он смутно различает фигуру у руля. Урожай его поля собран, и он наполняет им лодку.
Лодка уплывает, куда — неизвестно, а поэт остается на берегу.
Было время, когда это стихотворение порождало бурные споры в литературных кругах Бенгалии. Каково его истинное значение? Что такое Золотая ладья и кто сидит у руля? Сам поэт пытался объяснить, что Ладья символизирует для него Жизнь, которая собирает урожай наших дел и уплывает по потоку времени, оставив нас позади. Образ Золотой ладьи вновь появляется в последнем стихотворении книги, но теперь в ладье находится поэт. Его Муза, Возлюбленная его мечты, хранительница его жизни, полуузнанная, полунезнаемая, сидит у руля. Он снова и снова спрашивает ее, куда она его везет. Она не отвечает, но с улыбкой указывает на дальний горизонт, где на западе садится солнце.
В этой книге есть несколько замечательных стихотворений, одно из них — о земле, матери всего живого: другое — о море, прародителе мира, из лона которого родилась сама земля, третье о Манас-Сундари, душе красоты, подруге его детских игр, мечте его юности, а ныне самой жизни его. В этой же книге есть чудное, трогательное стихотворение "Я тебя не отпущу". Поэт готовится отправиться в путешествие, все домашние хлопочут, слуги собирают багаж, жена добавляет то одно, то другое, стараясь предусмотреть всякую неожиданность. Только маленькая дочка неподвижно сидит на пороге и, когда он хочет уйти, спокойно говорит: "Я тебя не отпущу". Эти простые слова, вырвавшиеся из сердца ребенка, означают для поэта вечный пафос нашей жизни.
Все уходит, и среди этого бесконечного кругооборота живой и мертвой материи звучит вечный голос: "Я тебя не отпущу!"
В стихах этой поры звучит страсть, но страсть, усмиренная разумом. Теперь элемент размышления будет все явственнее проявляться в его поэзии, все сильнее станет подавленная страсть, все возвышеннее мысль.
В книге много разнообразных стихотворений, замечательных сказок, сатир, стихов о природе, гражданских стихов. В одном из них он рассуждает о Майя-Ваде — основополагающем понятии индийской философии, представляющем вселенную как Майю, иллюзию. "Увы, — восклицает поэт, — моя безрадостная страна, одетая в лохмотья, нагруженная одряхлевшей мудростью, ты гордишься своей прозорливостью, заглянув за оболочку сотворенного мира. Бездеятельно сидя в своем углу, ты только и делаешь, что точишь острие своих суеверий и отбрасываешь как несуществующие это безмерное звездное небо, эту великую огромную землю, из чрева которой век за веком выходили мириады форм жизни. Миллионы живых существ веселятся на празднике этой жизни, и только ты, выжившая из ума старуха, пренебрегаешь всем этим, будто детской игрой". В другом стихотворении он утверждает: "Ты говоришь, что много знаешь, но ты не знаешь ничего. Если даже человек — лишь прах земной, ну что же, пусть он будет прахом. Но где ты найдешь что-нибудь равное этому праху? Не затворяйся в одиночестве, не старей до времени. Как сможешь ты стать мужчиной, если не присоединишься к игре жизни?" А тем, кто считает, что жизнь — это тяжкое бремя, он отвечает: "А что же не бремя? И руку матери, которая отрывает Ребенка от одной груди, чтобы поднести его ко второй, тоже можно назвать узами. Всякая любовь, всякое стремление к счастью — узы, но какие это узы!"
50
Наконец-то на побережье Пури, на восточном побережье Индии поэт ощутил полное слияние с величием моря, а ведь прежде оно оставляло его безразличным во время двух путешествий в Европу. (Примеч. авт.)