Выбрать главу

— Ну, Иван, давай говорить, — вдруг мягким жирным голосом произнес пожилой немец с благодушием сытого подобревшего человека, затем, как бы желая опроститься и заслужить доверие этого русского, который являлся, по его понятиям, существом самой низшей расы, созданным для примитивной и грубой жизни, вытер липкие губы прямо концом расшитой малиновыми петушками накрахмаленной скатерти.

— О чем же с тобой говорить? — Горло Прохора перехватило удушье. — Ты, кажись, пришел нас, русских, культуре учить, а сам свинья свиньей.

— О, не будем, Иван, очень злым, — улыбнулся пожилой немец, показывая крепкие, превосходно запломбированные где-нибудь в Дрездене или Мюнхене зубы. — Ты, наверно, хочешь кушать, поэтому ты очень злой. Но мы будем говорить, потом ты будешь много кушать.

Пожатием плеч Прохор выразил полное презрение. Он уже знал, чем окончится допрос, и все вдруг стало ему безразличным.

— Говори: ты разведчик? Где твоя часть? — допытывался пожилой немец и, явно усиливая деловой тон, стал слегка, в такт словам, приударять ладонью по краю стола.

Прохор молчал. Слова долетали в его сознание точно бы из далекого и все дальше отодвигавшегося мира.

— Если скажешь, тебе будет жизнь, не скажешь, будет чик-чик!

С этими словами пожилой немец выбросил перед собой правую руку, направил на пленного указательный палец и сейчас же скрючил его, как бы нажав на спусковой крючок. Но Прохор по-прежнему молчал. Выразительный жест немца он воспринял спокойно, без чувства страха, как обещание вполне естественной расплаты за молчание, которое было, пожалуй, единственным средством в его положении продолжить борьбу с врагом.

— Ты должен думать пять минут, — разрешил немец. — Я буду пить стакан чая, потом ты должен сказать.

Он властно хлопнул ладонью по столу. На хлопок, подобный выстрелу, мигом выкатился на своих кривоватых ногах в обрубышах-валенках седобородый, в длинной, с поясом, рубашке старик. В вытянутых руках он бережно, как младенца, держал пузатенький самовар.

— Ах ты, холуй фашистский, погань вражья! — взорвался Прохор. — Ну, погоди, придут наши! Они с тебя спросят, старый хрыч, с кем ты лобызался, кому в ножки кланялся!

Старик, бросив быстрый взгляд на пленного, тут же поставил на стол самовар и начал пятиться с поклонами — как бы нарочно для того, чтобы еще больше досадить своему хулителю.

— О-о, я тебя понимаю, Иван, — протянул пожилой немец. — Ты патриот! Но теперь нет России. Теперь есть великая Германия. Вы все должны служить новому рейху. Кто не будет служить, тот умрет. Твое время конец. Ты должен говорить.

И вновь стал спокойно-собранным Прохор, ощутив неизбежность смерти и свою готовность к ней. Круто повернулся он к немцу широкой мускулистой спиной рабочего и солдата. Сам сделав выбор между смертью и жизнью, он как бы лишал врага возможности первым вынести приговор и ставил его в унизительную зависимость от своего собственного решения.

— Ab! Totschiessen![2] — раздался за спиной разъяренный голос.

Тогда же из сеней снова выкатился в своих валенках-обрубышах седобородый старик, потоптался как-то по-холопьи, затем выговорил смиренно, просительно:

— Дозвольте, господин полковник, лопату взять и спровадить вшивого москаля к кладбищу?

— О, это превосходно! — одобрил полковник. — Свой своему могилку будет рыть… О, это хорошо! Гут, гут!

Конвоир вытолкал Прохора на улицу и повел его в потемках, среди безжизненно белеющих хат, под нависшими ветлами, сквозь которые, как через завесу распущенных волос, смотрели лучисто, словно чьи-то добрые очи, крупные звезды. И вдруг прощальная прелесть этого украинского позднего вечера будто хлынула в омертвелую душу Прохора и дрожащим небесным блеском, и тихо веющей свежестью родной земли; она вдруг так властно и родственно соединила его, еще живого, с этим вечно живым миром, что Прохор задохнулся от жажды жизни. Он теперь сразу и ртом, и ноздрями втягивал в себя свежий душистый воздух, а все не мог надышаться. Ему не хотелось верить, что его могут убить именно сейчас, когда он почувствовал полноту и радость жизни, — той самой жизни, какую прежде считал простой немудрящей штукой.

Но в спину неумолимо упиралось стальное дуло, но позади пылил своими бесшумными валеночками-обрубышами и словно заметал следы Прохора седобородый старик с лопатой — доброхот-могильщик. Значит, неизбежное должно было свершиться. Только до чего ж нелепо короткой и безалаберной была жизнь — как не пожалеть о ней! Жил Прохор не по-людски, без тихих семейных радостей. Плодил он ребятишек, да не очень-то их баловал гостинцами и отцовской заботой; спал, ел вместе со своей домовитой женой Варварушкой, а слов нежных отродясь ей не говорил. Одна ему была утеха — горячая работа с дружками у мартена. Уж здесь-то он был нежным, заботливым! Без мартена ему, кажется, и счастья не было!..

вернуться

2

Увести! Расстрелять!