Я уже понимал это, когда вставал на рассвете, чтобы увидеть картины Дрезденской галереи, «благоговея богомольно перед святыней красоты». Но ради Рублева я тогда, в 50-е годы, не просыпался бы в пять часов утра. «Троица» казалась мне бесплотным символом, холодновато прекрасным. Огня в глазах «Спаса» я не видел. А теперь мы с Зиной ходим в Третьяковку только ради пяти-шести икон. А в Эрмитаже – к Рембрандту и старым испанцам. На остальное не хватает времени.
И постепенно стало для меня любимым стихотворение «Молитва». Сперва я его обходил. Оно меня пугало. Потом перестало пугать, – кажется, после того как я увидел огонь в глазах «Спаса» и сам зажегся от этого огня. Вот эти стихи Зинаиды Миркиной:
Изящество линий не перестает радовать меня. Но сердце загорается от внутреннего огня, от внутренней красоты, от красоты духа. Она может светить и сквозь хрупкую юную плоть, но неважно, через что она светит. Может и через старость, как у Рембрандта, как на многих иконах.
Одиноко пройденный путь выводит к беспричинному, вневременному. Путь может быть очень долог и захватывать десятки лет (у иных – и всю жизнь). Он бывает коротким, как вспышка молнии, и сразу дает духовную зрелость. Наша встреча с Зиной была встречей обоих путей – долгого и короткого. Мы оба вышли из-под власти гормонов, оба узнали друг друга духом и причастились друг другу, как верующий съедает церковное причастие. Причастием может быть любое естество, пережитое как символ сверхъестественного, бесконечного. Всякое прикосновение может подняться до таинства и может опуститься до смертного греха. Покойный Сергей Алексеевич Желудков пересказал мне слова знакомого, тоже священника, о его родне: они жрут причастие, как свиньи. Таким же свинством может быть близость мужчины и женщины, но по Божьему замыслу в ней нет греха. Первородный грех – выход из Божьей воли, и не один раз, а каждый день. И не только из-за гормонов. Каждый день мы забываем Бога ради яблока, выходим из глубины на поверхность, теряем чувство целого и запутываемся в частностях. Каждый день нам не хватает воли к глубинному, тихому и целостному.
Я помню прекрасный месяц в Пицунде, в сентябре-октябре 1962 г. В этом раю мы не теряли чувства целого, чувства глубины, мы не грешили. Никакой змей не соблазнял нас, и никакого соблазна не было, что мы обнимали друг друга. Но попробуйте сохранить чувство глубины на работе, на рынке, на кухне, когда подгорает лук. Мандельштам был прав: «Есть блуд труда, и он у нас в крови». Попробуйте сохранить цельность души, садясь в переполненную электричку. Попробуйте сохранить не только ум, а и сердце в бою, как ординарец генерала Григоренко, который целился по ногам неприятельских офицеров, подымавших цепь, и остановил венгров, никого не убив. Это редкость. Обычно солдаты, дойдя до окопов противника, в первые несколько минут убивали немцев, уже подымавших руки вверх, уже сдававшихся.
Бывает ли подобие такой ярости в половой близости? Да, бывает. Об этом Марина Цветаева писала Бахраху, я несколько раз цитировал ее письма. Любовник иногда становился привеском к своим гениталиям, совершенно забывавшим, кого он обнимает, кого любит, терявшим отношение сердца к сердцу, души с душой. Бердяев, по-видимому, не умел справляться с собой и писал, что при половой близости всякий человек опускается до животного; но это его личное дело. Пастернак утверждал прямо противоположное: всякое зачатие непорочно. Надо бы только добавить «бывает». Всякое зачатие может быть непорочным, без явной помощи Гавриила Архангела, если человек сохраняет в сердце любовь, не забывает любви в захваченности страстью. И это относится не только к зачатию, а ко всякому страстному делу. Все естественное может быть непорочным, и труд – не обязательно блуд. Но это задача, это не так легко дается.
23
Это стихотворение перекликается с другим, коротким: