Выбрать главу

Мы подошли к чудовищно безвкусному памятнику Вильгельму. Возле него — повальное фотографирование: солдаты и офицеры, молодые и пожилые, веселые и усталые, улыбающиеся и мрачные, с орденами и медалями, до ослепительности начищенными трофейным зубным порошком, желали оставить себе память о последней точке, поставленной гитлеровскому фашизму.

Я присел на лафет раздавленной пушки и вдруг явственно почувствовал страшную усталость — всю сразу, накопившуюся с первого до последнего дня войны. И было как-то странно ощущать, что нахожусь вот здесь, на чужой земле, которую знал лишь по школьным географическим картам, что за спиной оборвалась долгая фронтовая борозда, пропахавшая жизненное поле, и почти не верилось, что завтра будут спокойно стоять зачехленные самолеты и не придется подниматься в небо, наполненное грозами.

Близлежащие постройки тонули в пыли — едкой, ржавой, перемешанной с жирными витками дыма. Рядом медленно змеился поток пленных и исчезал в этом сером тумане. Так уходят в небытие!..

В десяти шагах в «плен» попала наша полевая кухня. Ее тесным кольцом окружила детвора. Смуглолицый кавказец, лихо заломив пилотку, бросал осмелевшим немецким детишкам в синие эмалированные ведерца, кружки, консервные банки жирные комья гречневой каши, заправленной тушенкой.

Мысли мои полетели далеко-далеко, в мою Севастьяновку на Уманщине. Я будто бы увидел опрокинутое над головой весеннее небо нежно-василькового цвета, белые, словно кружевом вытканные черешни, малиновые гребешки рощиц, подрумяненные зорькой, малахит камышовых клиньев, бегущих в прохладную озерную гладь…

В памяти из глубины прожитого всплывало все далекое и близкое, услышанное и увиденное, словно какая-то невидимая кисть рисовала полотна разных оттенков: и светлые, и грустные, и даже смешные.

Наша хата, спрятанная под истлевшую солому, стояла на самом косогоре возле кладбища, замыкая улицу, прозванную Каратаевкой. В ней прожили свой век и деды, и прадеды. Говорят, последние, исполняя барскую прихоть своевластного и жестокого графа Станислава Потоцкого, на своих горбах вместе с крепостной чернью тащили гранитные глыбы, создавая каменную сказку — парк Софиевку. Стоит он и поныне, сохранив свое имя, названный так в честь красавицы жены графа. Но никто не узнает имен тех, чьи кости стали фундаментом уманского чуда.

Как жили? Что видели крестьяне? Измученность малоземельем. Недороды. Вечную голодуху. Хлеба хватало только на полгода. А потом? Потом многие, перекинув через плечо тощие торбы, окинув взглядом гнилье соломенных крыш, заколачивали подслеповатые окна и с болью и отчаянием (придется ли еще свидеться?) уходили запутанной паутиной троп куда глаза глядят.

Отца, Григория Антоновича, «спасла» первая империалистическая. Сбежал он на фронт добровольцем. На галицийских полях изрядно отведал австрийской шрапнелевой каши. В полевом госпитале чуть ногу не отняли — не дал! Без ноги крестьянину — хоть в гроб живьем. Рана затянулась, а хромота так и осталась — довеском к трем Георгиевским крестам.

Там, в госпитале, встретился с одним мужичком: сам хилый, а глаза черные, посмотрит — словно выстрелит. Сначала на всех косился подозрительно. Освоившись, как-то невзначай завел разговор:

— Земли-то много у вас, крестоносцы?

— А ты что, дашь? — зашевелились черные одеяла.

— Дам. Только для этого надо штыки повернуть не в ту сторону. Мы вот австрияков колем, а надо-то не их, у которых тоже земли кот наплакал. А кого — знаете. Впрочем, спросите у нашего священника, как дальше будете жить. Вот он идет.

Все моментально притихли. В палату вкатился румянощекий, рыхлый попик в шуршащей шелковой рясе. С ним вошла сестра милосердия. Потирая пухлые руки, он медленно шел между тесными рядами коек.

— Молитесь всевышнему о здравии своем, — рокотал поповский басок, — и вы еще послужите престолу и отечеству на поле брани с коварным супостатом.

— Мы здесь, батюшка, толковали о своем житье-бытье, — послышалось из дальнего угла. — Вот закончится война, придем домой, Все останется по-старому?

— В писании сказано, чада мои: «Мы пришли в сей мир по воле господа, дабы со смирением и верой нести крест свой, искупая первородный грех людского рода. Богу — богово, кесарю — кесарево, малым сим — малое…»

Когда поп, пряно начиненный запахом ладана, удалился из палаты, разговор продолжился. Первым приподнялся на острых локтях черноглазый.