Выбрать главу

Париж, этот гигантски разросшийся город свободы, пленил его не столько своим настоящим, сколько историей, атмосферой десяти столетий борьбы, отраженной в церквах, дворцах, площадях, где названия улиц, памятные перекрестки дорог, гигантские деревья, укромные уголки — все дышит историей. Эти места он лучше всего знал и любил. Чтобы не ослабить своего чувства привычкой, а быть может, из капризного противоречия и тяги к удобствам, он жил как раз в самой современной части города. Каждого первого числа он решал, что нужно наконец, хотя бы по материальным соображениям, перебраться на левый берег, и снова оставался в своем маленьком отеле, где его так добросовестно обслуживали, в отеле, который так спокойно расположился недалеко от площади Звезды, в одном из тех переулков близ Елисейских полей, куда надо взбираться, точно на вымощенный холм.

Дон Пабло достиг того места улицы, где можно пересечь ее, пройдя через туннель. Правда, он привык шагать между «островками спасения»; поток автомобилей отлично регулируется, и улицу можно пересечь, точно ручей, посередине которого положены камни. Но, углубившись в свои мысли, дон Пабло предпочитает идти спокойно, не обращая внимания на окружающее, и ноги словно сами несут его к дверям туннеля. Дон Сервато спускается вниз, вдыхает особый «местный» воздух, напоминающий прачечную, развязывает свое темно-синее кашне, потом завязывает его плотнее. Через минуту он выныривает на другом конце извилистого коридора, подобно Орфею, вынужденному с сожалением покинуть свою Эвридику. Как раз сегодня у него созрели важные мысли — хоть сейчас садись и пиши — об экономических причинах переселения норманнов из Скандинавии, а затем из Нормандии, о падении дохода от отечественных пастбищ, полей и рек. Ему хочется скорее записать эти мысли; Наверху, в тесном номере гостиницы, до которого он быстро доберется на лифте, лежит на стопке бумаги его авторучка, и он заранее радуется минуте, когда окунется в свет маленькой лампы, падающий сверху и вырывающий из мрака комнаты письменный столик, подобный камню в сумрачном храме, на который возлагается жертва.

Приветливо поклонившись и бросив беглый взгляд на свой пустой почтовый ящик, он идет мимо мадам Терез, которая сидит по ту сторону низенькой загородки, вернее — деревянного барьера, над большой конторской книгой и делит свое внимание между записями в книге и сигналами коммутатора, которые вспыхивают и гаснут, когда звонят из номера или конторы. Мадам Терез склоняет бледное красивое лицо, приветствуя гостя, вполголоса объясняется со своей дочуркой То, играющей у барьера, и немедленно исчезает из мыслей дона Пабло, как только он один, без портье, начинает подниматься на лифте. Гостиница — около тридцати номеров — обходится всего четырьмя служащими. Мадам Терез ведет всю бухгалтерию, ее супруг, мсье Грио, осуществляет верховное руководство, ведая решительно всем. Он отличается точностью, сдержанностью и вежливостью.

В этой гостинице — обычно говорит дон Пабло своим знакомым — нет боев, наряженных в ливреи и болтающихся без дела. Вместо холла здесь небольшой вестибюль и рядом — единственная приемная, к тому же довольно мрачная. Зато здесь помнят о каждом телефонном звонко и, возвращаясь, дон Пабло неизменно находит в своем ящике записку с именами всех, кто его вызывал. Понимаете, что это значит?

Друзья доп Пабло понимают это до ужаса ясно. У парижских отелей много приятных свойств, но передавать жильцу, кто звонил, кто приходил, не в их привычках, и от этого особенно страдают литераторы — до диких вспышек гнева, до заболевания меланхолией.

Войдя в свой номер на третьем этаже, включив свет и усевшись за письменный стол, дон Пабло берется за авторучку и обнаруживает, что с ней что-то случилось. Она сломана: ее перо, это бледное золотое острие, с которого стекают мысли, наполовину согнуто и искривлено, как раненый палец, а другая половина, словно жало, вонзается в бумагу. И дон Пабло чуть не посадил кляксу на том самом листке, на котором предполагал изложить стройный ряд мыслей, объяснить, по каким климатическим причинам в восьмом столетии у берегов Дании и Норвегии так уменьшился улов рыбы, что молодых скандинавов голод на родине пугал больше, чем опасное переселение во Францию.