«Дешевый нигилизм» – вот как называет это капитан Апереткин. Однажды днем у замерзшего пруда возле «Белого явления» Роджер отправился сосать сосульки, валялся и махал руками, чтоб в снегу отпечатались ангелы, проказничал.
– Хочешь сказать, он не заплатил… – Взгляд выше, выше, обветренное лицо Пирата заканчивается словно в небесах, ее волосы наконец преграждают путь взгляду его серых строгих глаз. Он был другом Роджера, он не играл и не рыл подкопы, не знал ни шиша, догадалась она, про эти войны бальных туфелек – да и в любом случае ему не надо, поскольку она, ужасная кокетка, уже… ладно, ничего серьезного, но эти глаза, в которые ей так и не удалось толком заглянуть, до того кружили голову, до того были потрясны, честное слово…
– Чем больше V-2 вон там ожидает запуска вот сюда, – сказал капитан Апереткин, – тем, очевидно, больше его шансы одну из них поймать. Конечно, нельзя сказать, что он не платит по минимуму. Как, впрочем, и все мы.
– Что ж, – кивнул Роджер, когда она ему потом рассказала, взгляд витает где-то, Роджер размышляет, – опять это чертово кальвинистское безумие. Плата. Почему им всегда надо толковать это в понятиях обмена? Чего Апереткин хочет – еще одного Предложения Бевериджа или чего? Назначить каждому Коэффициент Ожесточенности! великолепно – встать перед Оценочной Комиссией, столько-то очков за то, что еврей, за концлагерь, за утраченные руки-ноги или жизненно важные органы, за потерю жены, любимой, близкого друга…
– Я так и знала, что ты рассердишься… – прошептала она.
– Я не сержусь. Нет. Он прав. Все это дешевка. Ладно, но тогда что ему надо… – вот расхаживает по этой душной, сумеречной маленькой гостиной, увешанной суровыми портретами любимых охотничьих собак, делающих стойку в полях, которых и не было никогда, разве что в неких фантазиях о смерти, луга золотеют тем сильнее, чем больше стареет их льняное масло, они еще осеннее, еще некрополитичнее, чем довоенные надежды, – ибо конец всем переменам, ибо долог статичный день и куропатка навсегда на смазанном взлете, прицел ведет наискось по фиолетовым холмам к скучному небу, хорошую собаку настораживает вечный запах, выстрел у нее над головой всегда раздастся вот-вот – эти надежды явлены так откровенно, так беззащитно, что Роджер даже в наидешевейшем нигилизме никак не может понудить себя снять картины, повернуть их лицом к обоям, – чего вы все от меня ждете, я изо дня в день работаю среди буйнопомешанных, – Джессика вздыхает ох батюшки, подогнув в кресле красивые свои ножки, – они верят в жизнь после смерти, коммуникацию разума с разумом, в пророчества, ясновидение, телепортацию, – они верят, Джесс! и – и… – что-то не дает ему говорить. Она забывает досаду, выбирается из пухлого пейслийского кресла обнять Роджера, и откуда она знает, бедра под теплой юбкой и холмик толкаются поближе, чтобы распалить и поднять его хуй, остатки помады теряются на его рубашке, перемешиваются мышцы, касания, кожа, ввысь, кроваво – так точно знает, что́ Роджер хотел сказать?
Разум-с-разумом, сегодня допоздна у окна, пока он спит, – зажигая одну драгоценную сигарету от уголька другой, переполняясь нуждой заплакать, ибо она так отчетливо видит свои пределы, знает, что никогда не сможет защитить его, как должна, – от того, что может выпасть из неба, от того, в чем он не мог признаться в тот день (похрустывают снежные тропинки, аркады согбенных деревьев с ледяными бородами… ветер стряхнул кристаллы снега: на ее длинных ресницах расцветают фиолетовые и оранжевые существа), и от мистера Стрелмана, и от Стрелманова… его… как ни встретишь его – уныло. От его равнодушной нейтральности ученого. Рук, которые… она содрогается. Налетайте, вражьи тени из снега и покоя. Она роняет штору светомаскировки. Рук, которые могут мучить людей, как собак, и никогда не почувствовать их боли…
Украдка лис, трусость дворняг – вот сегодняшнее уличное движение, что шуршит во дворах и проездах. Мотоцикл на шоссе – рычит дерзко, что твой истребитель, огибает деревню, направляясь в Лондон. В небе дрейфуют огромные аэростаты, выросшие жемчугом, а воздух так недвижен, что краткий утренний снег по-прежнему льнет к стальным тросам, белое крутит мятной палочкой в тысячах футов ночи. И люди, что могли бы спать здесь в пустых домах, люди сметены, некоторые – уже навсегда… снятся ли им города, сияющие фонарями в ночи, Рождества, вновь увиденные глазами детей, а не овец, сбившихся вместе, таких уязвимых на голых склонах, таких выбеленных кошмарным сиянием Звезды? или песни – такие смешные, такие милые или правдивые, что их не вспомнишь, проснувшись… сны мирного времени…