Мне стало жарко. В висках отстукивали скорые секунды, мозг обжигали лихорадочные, быстрые мысли. Не жнут, не сеют... Божьи птички... Вот оно что! Далеко ты, однако, пошел! Мыльная философия, которой нахватался, наверное, в тепленьких компаниях "золотых" дружков. При иных обстоятельствах я бы, пожалуй, залепил в твою желто-восковую надменную рожу. Но черт с тобой! Дело не в тебе и не во мне. А может, улыбнуться -- и все? Душой я уже не там... Но чем виноваты те, другие, кто остался в "медвежьей берлоге", кто валился на работе, когда строили дорогу и позицию, для кого служба --нелегкий труд, хотя они и не стоят за станком? Труд мозга, нервов, воли. Забыть те два месяца, когда жили в палатках, "утепленных" кедровыми и сосновыми ветками, рушили в застывшем морозном воздухе деревья?.. Люди делали свое дело с веселой решимостью: они не на временное жительство устраивались в тайге -- надолго поселялись нести службу. И они несут ее --дежурят, сидят "на готовности", учатся, тренируются, просыпаются по ночам от пронзительного звука сирены... Промолчать -- значит облить их грязью вместе с собой. Молчальник -- соучастник. Стать Фомой, родства не помнящим! Зачеркнуть то светлое, что сохраняет душа: курсантские думы, беззаветную, трудную, но радостную работу у этих шкафов, ракетную технику, которой отдал немало сил и энергии? Забыть, хотя и собираюсь уходить? Но только предатель открещивается от прошлого...
Кажется, в мгновение все это пронеслось в моем сознании. Жорка Блинов передернул плечами -- признак крайнего возмущения:
-- А чего тратить на него ответы? Торричеллиева пустота.
-- Нет! -- выкрикнул Паран. -- Пусть сам ответит: служил он или нет? И как понимать насчет всяких там птиц-синиц?
Родька чуть заметно побагровел, но ответил с достоинством:
-- Мне, конечно, трудно... вижу стену. Но на моей стороне, как говорят, объективная истина, хотя и не служил...
-- Оно и видно! -- подхватил Паран. -- Ясно, почему в перековыватели лезешь и не догадываешься, за что деньги платят. -- Он был возбужден, лицо багровое. -- А в рестораны ты, поди, любишь ходить?
Родька неопределенно пожал плечами.
-- То-то. А понимаешь, что не стояли бы ракеты, то, может, те рестораны тебе не видать как своих ушей. На километр не подпускали бы к ним.
-- Политграмота для детей...
-- Можно о материальном, -- произнес я, стараясь держаться спокойнее. -- А вот дать тебе в три, в пять раз больше -- поехал бы туда в тайгу, в нашу "берлогу"?
-- Куда там! -- мотнул головой Паран. -- Ни за какие медовые коврижки! Не с таким настроем служить и нас охранять.
-- Скипидару там не найдется пятки смазать! -- отозвался Жорка.
По лицу Белохвитина пробежала тень. Наши взгляды встретились, в его глазах сухой холодок решимости:
-- У кого что болит, тот о том и говорит. Собственно, если бы это случилось со мной, я бы уже не был первым. Это меня утешает. Ведь ты именно по этим причинам, кажется, собираешься снять мундир?
Андрей поправил нервной рукой очки, просительно сказал:
-- Давайте оставим этот разговор.
Но он опоздал. Я уже поднялся, по привычке выпрямился, как военный человек, забыв, что на мне был костюм.
-- Отвечу. Постараюсь... -- Взглянув на Родьку, все еще сидевшего с усмешкой -- нет, он, видно, не ждал серьезного отпора, -- я ощутил прихлынувшую волну неодолимой уверенности. -- Говорят, будто один нечестивец досаждал восточному мудрецу нелепыми вопросами. Однажды он спросил: "О великий мудрец, какая глупость самая страшная?" -- "Для тебя -последняя", -- ответил мудрец. "Почему?" -- "Она без сомнения показывает, что с момента предыдущей аллах не добавил тебе ума".
-- Правильно! Здорово! -- Николай Паран, отложив надкусанный ломоть хлеба, захлопал в ладоши, закрутил от удовольствия головой. Наташка пригнулась к столу: на лице разлилась бордовая краска. Родька продолжал водить вилкой по тарелке, но на желтой коже щек появился серый налет. За столом одобрительно галдели. Я увидел перепуганное лицо Лины и усиленные знаки, которые делал мне Андрей; странное спокойствие овладело мной. Жорка подмигнул одобряюще, веско сказал:
-- Тихо, дайте договорить человеку!
-- Страусы, слышал, перед опасностью в песок голову прячут, а люди ракеты держат наготове. Всем это понятно и тебе тоже. И ты знаешь, что, пока мы тут за праздничным столом, те "божьи птички" в "медвежьей берлоге" не спят, хотя у них теперь ночь. Они на часах, у ракет, чтоб на твою голову ненароком бомба не свалилась. Она ведь глупая, не разбирается, кто под чью дудку подпевает...
Я перевел дыхание. В голове моей рождались, царапали мозг колючие радостно-злые слова: "Это тебе! Хоть неприятно, но получай".
-- А о том, -- я уставился прямо в переносицу Наташки, -- за что там деньги платят, могла бы рассказать твоя соседка. О жизни и о женах военных, и как нельзя там долго притворяться, кривить душой... О причинах же моего ухода не тебе судить.
Я умолк. Нет, больше мне тут делать нечего. Андрей с женой, Жорка Блинов и другие поймут, объясню потом...
Не дав никому опомниться, прийти в себя, при общей тишине я извинился, вышел из-за стола. Мельком успел заметить: на бледном лице Родьки застыла неопределенная, явно беспомощная улыбка, пальцы нервно барабанили по столу. Наташка, такая же пунцовая, как и шерстяная кофточка на ней с глухим воротничком, не поднимала глаз от тарелки, точно она увидела там что-то и не могла оторвать взгляда.
Уже на полуосвещенной площадке я уловил: за дверью начался шум, задвигались стулья, послышался неспокойный бас Парана...
20
Неужели каждый человек так устроен? Вот уж поистине угодить ему трудно. Что-то во мне произошло. Я ведь рвался сюда, в Москву, словно птица из клетки на волю, и первые дни ходил по городу в каком-то восторженном состоянии. Красочные витрины магазинов, потоки машин, людские спешащие толпы, огни реклам -- все приводило меня в трепетную радость. Порой у меня даже возникало желание многое пощупать, потрогать руками, чтобы убедиться, не мираж ли, не сон ли, очнувшись от которого я через минуту вдруг окажусь опять в "медвежьей берлоге" на знакомой железной кровати, и лунный печальный свет озарит полумраком пустую комнату?
Так было. Но что-то произошло. Последние дни слонялся по улицам уже без того острого, жадного стремления, которое сопутствовало мне вначале.
Днем на тротуарах было заметно меньше прохожих. Да и те чаще всего спешили, торопились куда-то по делам, все эти "прелести" города их нимало не занимали, и мне начало сдаваться, что один во всем городе брожу ленивым шагом, брожу бесцельно, засунув руки глубоко в карманы макинтоша.
Подолгу простаивал на Бородинском мосту, наблюдая за медленной, ленивой водой, катившейся внизу. Полупустые речные трамваи сновали между каменных быков, гнали за кормой косые волны на гранитные, почти отвесные берега. Чугунный парапет морозил тело сквозь макинтош, руки немели, синевой наливались пальцы, но я продолжал, не меняя позы, стоять. И словно из глубины медленной маслянистой воды перед глазами возникали "медвежья берлога", наш зажатый тайгой гарнизон из четырех домиков и казармы; чередой проходили знакомые лица офицеров и солдат. "Медвежья берлога"... Нет, не "берлога", не тихий и глухой угол -- с тревогами, тренировками, и даже такой семейной драмой, как у тебя, Перваков. Что там сейчас: очередная тренировка или занятия по материальной части? Если тренировка, на моем месте у шкафа сидит лейтенант Орехов. Давно ли его учил первым шагам, объяснял азы: как включить станцию, проводить предбоевую проверку. Теперь моя учеба и опека ему нужны все равно что пятое колесо телеге.
Видения проходили перед моими глазами чередой. Я не отгонял их: знал, что скоро они вытеснятся, сменятся новыми. А пока жил еще ими, находил и открывал в людях неожиданное, интересное. Я как бы смотрел теперь на все со стороны. И странно, в такие минуты почему-то забывались и даль тридевятиземельная, и затерянность нашего гарнизона -- песчинки в таежном лесном море. Люди, дела, события теснились в памяти и, будто продолжая мысленно тот памятный разговор во время вечеринки, спорил с Белохвитиным и Наташкой: нет, жизнь не проходит мимо тех людей, только она другая, особенная; интересы в ней иные, непонятные вам!