Вот так вот, когда приходилось изредка, провожали и на волю.
И – сказать, что сейчас, за воротами, его арестуют опять?..
– Так шо там напысано? – безпечно спросил Прошка, забирая справку.
– Ч-чёрт его знает, – скривил рот Костоглотов, и шрам его скривился тоже. – Такие хитрые врачи стали, не прочтёшь.
– Ну, выздоровляйтэ! И вы уси выздоровляйтэ, хлопцы! Та до хаты! Та до жинки! – Прошка всем им пожал руки и, ещё с лестницы весело оборачиваясь, весело оборачиваясь, помахивал им.
И уверенно спускался.
К смерти.
10
Только обошла она пальцами дёмкину опухоль да приобняла за плечи – и пошла дальше. Но тем случилось что-то роковое, Дёмка почувствовал.
Он не сразу это почувствовал – сперва были в палате обсуждения и проводы Прошки, потом он примерялся перебраться на его уже теперь счастливую койку к окну – там светлей читать и близко с Костоглотовым заниматься стереометрией, а тут вошёл новенький.
Это был тёмно-загоревший молодой человек со смоляными опрятными волосами, чуть завойчатыми. Лет ему было, наверно, уже двадцать со многим. Он тащил под левой мышкой три книги и под правой мышкой три книги.
– Привет, друзья! – объявил он с порога, и очень понравился Дёмке, так просто держался и смотрел искренно. – Куда мне?
А сам почему-то оглядел не койки, а стены.
– Вы – много читать будете? – спросил Дёмка.
– Всё время!
Подумал Дёмка.
– По делу или так?
– По делу!
– Ну, ложитесь вон около окна, ладно. Сейчас вам постелят. А книги у вас о чём?
– Геология, браток, – ответил новенький.
И Дёмка прочёл на одной: «Геохимические поиски рудных месторождений».
– Ложитесь к окну, ладно. А болит что?
– Нога.
– И у меня нога.
Да, ногу одну новичок бережно переставлял, а фигура была – хоть на льду танцевать.
Новенькому постелили, и он, верно, как будто за тем и приехал: тут же разложил пять книг по подоконнику, а в шестую уткнулся. Почитал часок, ничего не спрашивая, никому не рассказывая, и его вызвали к врачам.
Дёмка тоже старался читать. Сперва стереометрию и строить фигуры из карандашей. Но теоремы ему в голову не шли. А чертежи – отсечённые отрезки прямых, зазубристо обломанные плоскости – напоминали и намекали Дёмке всё на то же.
Тогда он взял книжку полегче, «Живая вода», получила сталинскую премию. Книг очень много издавалось, прочесть их все никто не мог бы успеть. А какую прочтёшь – так вроде мог бы и не читать. Но, по крайней мере, положил Дёмка прочитывать все книги, получившие сталинскую премию. Таких было в год до сорока, их тоже Дёмка не успевал. В дёмкиной голове путались даже названия. И понятия тоже путались. Только-только он усвоил, что разбирать объективно – значит видеть вещи, как они есть в жизни, и тут же читал, как ругали писательницу, что она «стала на зыбкую засасывающую почву объективизма». Читал Дёмка «Живую воду» и не мог разобрать, чего у него на душе такая нудь и муть.
В нём нарастало давление ущерба, тоска. Хотелось ему то ли посоветоваться? то ли пожаловаться? А то просто человечески поговорить, чтоб даже его немножко пожалели.
Конечно, он читал и слышал, что жалость – чувство унижающее: и того унижающее, кто жалеет, и того, кого жалеют.
А всё-таки хотелось, чтобы пожалели.
Здесь, в палате, было интересно послушать и поговорить, но не о том и не так, как хотелось сейчас. С мужчинами надо держать себя как мужчина.
Женщин в клинике было много, очень много, но Дёма не решился бы переступить порог их большой шумной палаты. Если бы столько было собрано там здоровых женщин – занятно было бы, идя мимо, ненароком туда заглянуть и что-нибудь увидеть. Но перед таким гнездилищем больных женщин он отводил глаза, боясь увидеть что-нибудь. Болезнь их была завесой запрета, более сильного, чем простой стыд. Некоторые из этих женщин, встречавшиеся Дёме на лестнице и в вестибюлях, были так опущены, подавлены, что плохо запахивали халаты, и ему приходилось видеть их нижние сорочки то на груди, то ниже пояса. Однако эти случаи вызывали в нём ощущение боли.
И так всегда он опускал глаза перед ними. И вовсе не просто было здесь познакомиться.
Только тётя Стёфа сама его заметила, стала расспрашивать, и он с ней подружился. Тётя Стёфа была уже и мать, и бабушка, и с этими общими чертами бабушек – морщинками и улыбкой, снисходящей к слабостям, только голос мужской. Становились они с тётей Стёфой где-нибудь около верха лестницы и говорили подолгу. Никто никогда не слушал Дёму с таким участием, будто ей и ближе не было никого, как он. И ему легко было рассказывать ей о себе и даже о матери такое, чего б он не открыл никому.