«Морис, ты идешь на меня, — думал Лева, — ты идешь на меня, рыжий буйвол Канады, как сказал Семен Исаакович. Мальчики мои, Локтев, Альметов и Александров, братья Майоровы и Вячеслав Старшинов, мама моя, скромный библиотекарь, ты, мой Урал седовласый, и Волга-кормилица, жена моя Нина, святая и неприступная, товарищи дорогие из всех кругов общества, видите, вот я стою перед ним, худенький паяц, бедный Пьеро, простой пастушонок с Урала. Морис, в тебе нет пощады, ты обо всем забыл, Морис. Вспоминаешь ли ты в эту секунду вынужденную посадку на Кюрасао? Помнишь, как кувыркался наш „Боинг“, падая в океан, и все мои девочки, любимые стюардессы, героически боролись с нашим плохим самочувствием, и как мы еле-еле выровнялись над океаном и еле дотянули до Кюрасао, а мы с тобой вечером пошли в бар с этими храбрыми девочками из компании „КЛМ“, а в баре, где нас узнали, была овация, и я на своем маленьком „страдивариусе“ играл Паганини, а ты, Морис, делился опытом силовой борьбы, и хозяин, растроганный, нам с тобой треугольные часики подарил, равных которым нет в мире. Где твои часики, Морис? Мои в раздевалке. А где же твоя мама, Морис, маленькая кассирша „Армии спасения“ из твоего родного Квебека? А-а-а, сейчас ты сделаешь финт, Морис, а потом швырнешь шайбу, как кусок твоей безжалостной души, но я, худенький паяц, безжалостно ее поймаю, и в моей ловушке она забьется, пока не утихнет, я поймаю эту сотню твоих надежд, и мы разойдемся с миром».
Дальше произошло следующее. Лева неожиданно рванулся вперед и упал под шайбу. Ришар великолепно покатился через него, блистательно проехался по льду. Шайба отлетела к бортику за ворота. Лева полетел за ней сломя голову, худеньким животом прижал к борту бизоньи ягодицы Ришара. Оба они снова рухнули на лед, а шайба волчком вертелась совсем недалеко от них. Уже не решаясь встать на ноги, оба маневрировали на животах, и вдруг наш Лева на своем животике стремительно описал полукруг и накрыл шайбу. Ришар, рассыпающий искры, медно-ужасный, медленно подъехал к поднявшемуся Леве, постукал клюшкой ему в бледно-уральские глаза, всхлипнул, видимо, вспомнив Кюрасао, прижал к груди. Оба они заплакали. Снимок поцелуя обошел все газеты мира, даже «Женьминь жибао» напечатала, правда, под рубрикой «Их нравы».
Густеющие сумерки изменили окраску дня, он стал темно-синим с белым, и белого становилось все больше, снег падал хлопьями величиной с носовой платок, платки медленно планировали, появляясь один за другим, и небо, темно-синее, почти уже черное, лишь мелькало между ними, лишь мелькало, и Лева весь стал белым и даже громоздким, как Дед Мороз.
Он подбежал к засыпанной телефонной будке, рванул дверь и скрылся от глаз.
Это была привычная стеклянная и снежная упаковка, а внутри было уныло, тепло, уютно и пахло невинным грехом (тысяча воспоминаний!), и все здесь встало перед ним в дырочках телефона, начиная с детского («Это зоопарк? Нет? А почему обезьяна у телефона?») и кончая нынешним, мужским (звонок домой — к жене Нине, святой и неприступной).
— Нина?
— В чем дело?
— Это я. Лева.
— В чем дело?
— А-а… вот… я… ты не думай… Ниночка… это все Мишка Таль и Тигран… засиделись, понимаешь, Нинок, Нитуш… разбирали последнюю партию Бобби.
— Мне-то что?
— Ты, конечно, думаешь…
— Ничего я не («…что я был у девок…») думаю! («…афинские ночи, я знаю…») Ничего я не думаю! («…ты мне не веришь, ты…») Ничего я не думаю! («…думаешь, что…»)
— …Я мерзавец, опустившийся («…когда наконец…») тип, а я ведь только тебя («…когда наконец…») люблю, ты святая, а я жалкий тип («…когда наконец… кончатся эти всхлипывания?»).
Молчание…
— Что ты делаешь, Нинок?
— Читаю.
— Что читаешь?
— Исповедь Ставрогина.
— А-о.
— Что «а»?
— Интересно.
— Ты читал?
— Ниночка!
— Врешь!
…молчание, в будке почти неслышным шепотом в сторону: «Нет пророков в своем отечестве…»
— Сидишь в очках?
— Да.
— Ты мой добрый филин.
…молчание…
Воспользовавшись этой третьей паузой, расскажем историю их любви и союза.
Они познакомились лет уже семь или восемь назад на далекой сибирской стройке, куда Лева Малахитов, в то время молодой молодежный деятель, приехал с неопределенной целью.
Лева, легкомысленно-прогрессивный, гулял по эстакаде, говорил все, что полагается: «Ну как, ребята? Ну как, девчата?» — иной раз застывал, каменел, суровел — в необозримой сибирской дали виделись ему костры Ермака. Быстро с его приездом наладилась на стройке общественно-массовая и культмассовая работа.