Игнатий собирался до ужина зайти о чём-то поговорить и зашёл как раз теперь, когда хотелось писать. Сел на диван, посетовал на мороз, потом поднялся, ходил, рассматривая книги, взял фотопортрет Чайковского с письменного стола, повертел, поставил обратно, вернулся на диван и, наконец, как будто начал разговор:
— Хочу я сказать тебе, Антон... Знаешь, я хочу тебя спросить, что у тебя всё время торчит здесь этот приживала с усами Иваненко?
— Он друг покойного Коли, старый друг семьи. Здесь я его устраивал секретарём к своему соседу и земскому начальнику князю Шаховскому. Он даже рассказики пишет.
И с ним всё время что-нибудь случается. На днях вместо водки выпил уксус.
— А ты сейчас работаешь? Новый рассказ?
— Пожалуй, повесть.
— Слушай, Антон, можно я тоже здесь присяду за столик и поработаю? По дороге появились мысли.
— Я тебе завидую. Ко мне сюда мысли не приходят. Только больные идут и днём и ночью. Молодой фабрикант женился, ничего не смог сделать с молодой женой — бежит ко мне. Старик, тоже фабрикант, наоборот: ему семьдесят пять, он женился, «понатужил себя», по его собственному выражению, и тоже ко мне: «ядрышки болят». Девочка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис. Хочу нанять доктора, чтобы заменял меня. А сам буду писать. Что тебе? Бумагу, чернила?
— Я карандашом — быстрее.
Потапенко сел как-то не очень удобно, на краешек стула, согнулся над бумагой и начал быстро строчить, словно откуда-то переписывал.
В своей рукописи хотелось использовать из записной книжки неплохую, кажется, запись:
«Любовь есть благо. Недаром в самом деле во все времена почти у всех культурных народов любовь в широком смысле и любовь мужа и жены называются одинаково любовью. Если любовь часто бывает жестокой и разрушительной, то причина тут не в ней самой, а в неравенстве людей.
Когда одни сыты, умны и добры, а другие голодны, глупы и злы, то всякое благо ведёт только к раздору, увеличивая неравенство людей».
Ввести этот пассаж в текст следовало естественным образом, и он написал:
«— А всё-таки без любви нехорошо, — сказал Ярцев, идя за ней. — ...»
Переход к тексту записи не получался, и он задумался. Тем временем Потапенко исписывал уже третий лист. Он почти не отрывал карандаш от бумаги, ни разу не остановился, ничего не поправил.
Слова Ярцева решил продолжить так:
«Положительно не понимаю, господа, что вы все имеете против любви? Ведь как ни философствуйте, а в конце концов она всё-таки благо. Если подчас она бывает жестокой и разрушительной, то причина ведь не в ней, а в нас самих...»
Он написал несколько строчек, а на столике у Игнатия лежала уже целая стопка исписанных листов.
— Скажи, пожалуйста, Игнатий Николаевич, как это ты ухитряешься так скоро писать? — спросил он. — Ведь я написал всего только десять строк, а ты накатал уже целые пол-листа.
— Есть бабы, — отвечал Потапенко, продолжая писать, — которые не могут разрешиться от бремени в течение целых двух суток, а есть и такие, которые рожают в один час.
— Можно посмотреть, что ты там родил?
— Ради Бога, Антон.
Поразило полное отсутствие каких-либо поправок: ничего не зачёркнуто, ничего не вписано.
— Правишь, когда перечитываешь?
— Я никогда ничего не перечитываю и не правлю. Зачем править? Разве я плохо пишу?
— Здесь бы я поправил: «лицо, обрамленное как бы ещё молодой растительностью». Или здесь: «сердце его обливалось кровью, и холод сковывал всё его тело». Это же не твоё. Эту глупость написал кто-то ещё лет тысячу назад.
— Не будь занудой, Антон. То, что ты заметил — пустяк, не мешающий читающей публике понять мои мысли. Какой-нибудь Протопопов, может быть, заметит и обругает. Он и тебя ругает. А Толстой мои рассказы любит. Мне передавали.
Он сгрёб написанное, сложил и сунул в карман пиджака.
— Твоя «Жизнь», Игнатий, в Малом прошла хорошо. Вся наша эскадра была в восторге.
— Теперь пойдёт в Александринке. Давыдов будет играть[51].
— М-да... Как это там у тебя?.. Да. «Факел истины обжигает руку, его несущую».
— Ещё как обжигает, Антон.
Как будто собрался уйти, но остановился, замялся и сказал, не глядя в глаза:
— Знаешь, Антон, что... Такое случилось. Не дюже гарно.
— Что случилось?
— Я влюблён в Лиду.
— М-да... Она ведь уезжает в Париж.
— Не завтра же уезжает.
Помолчали. В тёмных итальянских окнах колыхались языки горящих свечей.
— Мороз крепчает, — сказал Чехов. — А в Африке, наверное, жарища сейчас. Как твои девочки?
51