Выбрать главу

V

     -- Ах, какая прелесть! -- крикнула Катя, взбегая по темной и грязной лестнице.-- Восторг...   Подымавшаяся за ней Честюнина никак не могла понять,-- напротив, эта петербургская лестница произвела самое неприятное впечатление.   -- Маша, я счастлива, совершенно счастлива! -- кричала Катя откуда-то сверху.-- Что же ты молчишь?   -- Я решительно не понимаю ничего, Катя...   -- А ты понюхай, какой здесь воздух?   -- Кошками пахнет...   -- Вот-вот, именно в этом и прелесть. Мне так надоели эти антре, парадные лестницы, швейцары, а тут просто дух захватывает от всяких запахов... ха-ха-ха!.. Прелесть, восторг... ура!..   -- Пожалуйста, тише, сумасшедшая...   Потом всё стихло. Когда Честюнина поднялась в пятый этаж, ей представилась такая живая картина: в отворенных дверях стояла полная женщина в дымчатых очках, стриженая и с папиросой, а перед ней стояла Катя, улыбающаяся, свежая, задорная.   -- Вы это чему смеетесь? -- угрожающим тоном спрашивала дама с папиросой.   -- А разве здесь запрещено смеяться?   -- Не запрещено, но вы, во-первых, чуть не оборвали звонка, а потом, когда я открыла дверь, захохотали мне прямо в лицо... Это доказывает, что вы дурно воспитаны.   -- Я? Нет уж, извините, сударыня...-- бойко ответила Катя.-- Во-первых, я кончила институт, во-вторых, мой папаша действительный статский советник, в-третьих, у нас на подъезде стоит швейцар Григорий, который в течение своей жизни не пропустил на лестницу ни одной кошки, в-четвертых...   -- У вас отдается комната? -- перебила Честюнина.   Дама с папиросой строго оглядела её с ног до головы и, загораживая дверь, грубо спросила:   -- А вы почему думаете, что я должна сдавать комнату?   -- Нам указал ваш адрес студент... такой белокурый... по фамилии Крюков.   -- А, это совсем другое дело...   Дама величественно отступила. Она теперь сосредоточила всё свое внимание на Кате.   -- Да вы нам комнату свою покажите...-- приставала Катя, заглядывая в дверь направо.   -- Сюда нельзя, во-первых,-- остановила ее дама.-- А затем, кому из вас нужна комната?   -- Мне...-- успокоила ее Честюнина.   -- Ну, это другое дело.   Когда сердитая дама с папироской повела девушек по длинному коридору, в который выходили двери отдельных комнат, Катя успела шепнуть:   -- Какая милашка... Я в неё влюблена. Понимаешь? Ах, прелесть...   Свободная комната оказалась рядом с кухней, что еще раз привело Катю в восторг. Помилуйте, пахнет не то луком, не то кофе -- прелесть... Одним словом, обстановка идеальная. Отдававшаяся внаймы комната единственным окном выходила в брандмауэр соседнего дома. Из мебели полагался полный репертуар: стол, просиженный диван, железная кровать, два стула и комод.   -- Собственно говоря, я отдаю комнаты только знакомым,-- не без достоинства объяснила дама с папироской.-- И жильцы у меня постоянные, из года в год. Вы, вероятно, провинциалка?   -- Да, я издалека... Может быть, вы слыхали, есть такой город Сузумье?   -- Сузумье?!. Боже мой, что же это вы мне раньше не сказали, милая... Я ведь тоже из тех краев. Конечно, вы слыхали про профессора Приростова. Это мой родной брат...   При последних словах она вызывающе посмотрела на Катю, точно хотела сказать: "Вот тебе, выскочка, за твоего папеньку действительного статского советника... Да-с, родная сестра и всё тут".   -- Меня зовут Парасковьей Игнатьевной,-- уже милостивее сообщила она.-- А вас? Марья Гавриловна -- хорошее имя. Меня мои жильцы прозвали, знаете как? Парасковеей Пятницей... Это упражняется ваш знакомый Крюков. Впрочем, я до него еще доберусь...   Катя больше не могла выдержать и прыснула. Это был неудержимый молодой смех, заразивший даже сестру известного профессора. Она смотрела на хохотавшую Катю и сама смеялась.   -- А знаете... знаете...-- говорила Катя сквозь слезы.-- Знаете, у вас, действительно, есть что-то такое... Парасковея Пятница, именно! Боже мой, да что же это такое?..   В следующий момент Катя бросилась на шею к Парасковее Пятнице и расцеловала ее.   -- Нет, я не могу! Ведь это раз в жизни встречается... Как я вас люблю, милая Парасковея Пятница!   Эта нежная сцена была прервана аплодисментами,-- в дверях стоял давешний белокурый студент.   -- Браво!.. Какие милые телячьи нежности... Я, грешный человек, думал, что вы подеретесь для первого раза, и торопился занять роль благородного свидетеля.   -- Пожалуйста, не трудитесь острить,-- вступилась Катя.-- Вы -- запоздалый и никогда не поймете всей красоты каждого движения женской души. А в частности, что вам угодно?   -- Что, влетело?-- шутила Приростова.-- Ах, молодежь, молодежь... Вот посмотришь на вас, и как-то легче на душе сделается. Когда я была молода, у нас в Казани...   -- Ну, теперь началась сказка про белого бычка: "У нас в Казани",-- заметил студент.-- Когда вы доедете, Парасковья Игнатьевна, до своего знаменитого брата, постучите мне в стену... Я буду тут рядом. Я даже начну за вас. ..."Когда я была молода, у нас в Казани..."   Когда веселый студент ушел в комнату рядом, Приростова вздохнула и проговорила:   -- Вероятно, под старость все люди делаются немного смешными, особенно когда вспоминают далекую молодость... Может быть, Крюков и прав, когда вышучивает меня. А только он добрый, хотя и болтун... Вот что, девицы, хотите кофе?   -- С удовольствием перехватим кофеев,-- ответила Катя, стараясь выражаться в стиле студенческой комнаты.   Когда Приростова ушла в кухню, Честюнина проговорила, делая строгое лицо:   -- Знаешь, Катя, ты держишь себя непозволительно... Я тебе серьезно говорю. Парасковья Игнатьевна почтенная женщина, я это чувствую, и нехорошо её вышучивать... Вообще, нужно быть поскромнее.   -- Я больше не буду, милая, строгая сестрица... Но я не виновата, что она говорит: молодежь. И потом, ты забываешь, что если бы не я, так тебе не видать бы Парасковеи Пятницы, как своих ушей. Чувствую, что ты устроишься здесь.   -- И мне тоже кажется...   Приростова повела "девиц" к себе в комнату, устроенную на студенческую руку. Такая же кровать, простенький диван, комод, два стула и две этажерки для книг. Честюнина обратила внимание прежде всего на эти этажерки, где были собраны издания: Молешотт, К. Фогт, Бокль и т. д. Очевидно, это были всё авторы, дорогие по воспоминаниям юности. На стене у письменного стола были прибиты прямо гвоздями порыжевшие и засиженные мухами фотографии разных знаменитостей, а затем целый ряд портретов. Эти последние, вероятно, представляли память сердца. Приростова показала на молодого мужчину с самыми длинными волосами и таинственно объяснила:   -- Мой муж, Иван Михайлович...   Пока "девицы" пили кофе, Приростова успела сообщить всю свою биографию. Да, она родилась в одном из поволжских городов, в помещичьей семье, отдана была потом в институт, а потом очутилась в Казани.   -- Ах, какое это было время, девицы! Вы уж не испытаете ничего подобного, да... Разве нынче есть такие люди?.. Да, было удивительное время, и мне просто жаль Крюкова, когда он смеется надо мной! Он не понимает, бедняжка, что и сам тоже состарится, и вы, девицы, тоже состаритесь, а на ваше место придет молодежь уж другая...   Честюнина переехала на новую квартиру в тот же день и была совершенно счастлива. Вышло только одно неудобное обстоятельство -- она уехала, не простившись с дядей. Он заседал в какой-то комиссии. Тетка приняла вид жертвы, покорившейся своей судьбе, и с особенной ядовитостью соглашалась со всем.   -- Комната в восемь рублей? Прекрасно... Рядом живет студент -- отлично. Дядя будет очень рад. Он всегда стоит за женскую равноправность... Впрочем, это в воздухе, и я кажусь тебе смешной.   -- Что вы, тетя...-- попробовала оправдываться Честюнина.-- Я не решаюсь приглашать вас к себе, но вы убедились бы своими глазами, что ничего страшного нет.   Много напортила своими комическими восторгами Катя, но она так смешно рассказывала и так заразительно хохотала, что сердиться на неё было немыслимо. Впрочем, когда Честюнина уходила совсем, она догнала её в передней и принялась целовать со слезами на глазах.   -- Что ты, Катя?-- удивилась та.-- Ты плачешь?   -- Да, да... Это глава из романа петербургской кисейной барышни. Я презираю себя и завидую тебе... Кланяйся Парасковее Пятнице. Она хорошая...   Честюнина вздохнула свободнее, когда очутилась, наконец; на улице. Её точно давили, самые стены дядюшкиной квартиры, а швейцара Григория и горничной Даши она просто начинала бояться. Сейчас её не смущал даже роковой мешок, который производил всё время такую сенсацию. Там, на Выборгской стороне, такие пустяки не будут иметь никакого смысла...   Приростова встретила новую квартирантку по-родственному и сейчас же спросила про Катю.   -- Мне кажется, что она на дурной дороге,-- заметила она.-- Я хочу сказать, что эта девушка живет изо дня в день барышней, без всякой цели впереди. А это грустно...   Как была рада Честюнина, когда наконец очутилась в собственном углу. Ведь нет больше счастья, как чувствовать себя независимой. Вот это мой угол, и никто, решительно никто не имеет права вторгаться в него. Девушка полюбила эти голые стены, каждую мелочь убогой обстановки и вперед рисовала себе картины трудовой жизни, о которой столько мечтала раньше. Да, сон свершился наяву...   Первой вещью, которую пришлось приобрести, была дешевенькая лампочка. Когда загорел первый огонек, девушка села к письменному столу, чтобы написать письма матери и "к нему". Письмо матери удалось. Она описывала дорогу, семью дяди, свое поступление на курсы, новую квартиру,-- впечатления были самые пестрые. Но второе письмо совершенно не удалось. Честюнина написала целых пять писем, и все пришлось разорвать. Всё это было не то, чего она желала. А как много хотелось написать... Что-то мешало, точно вырастала невидимая стена, заслонявшая прошлое, и в результате получался фальшивый тон. Она перечитала письмо "от него" раз десять и поняла только одно, что ей не ответить в этом простом и задушевном тоне.   -- Какой он хороший...-- шептала она, испытывая почти отчаяние.  

VI

     Первая лекция... Это было что-то необыкновенное, как молодой сон. В громадной аудитории, устроенной амфитеатром, собралось до полутораста новеньких курсисток. Кого-кого тут не было: сильные брюнетки с далекого юга, белокурые немки, русоволосые девушки средней России, сибирячки с типом инородок. За вычетом племенных особенностей, оставался один общий тип -- преобладала серая девушка, та безвестная труженица, которая несла сюда всё, что было дорогого. Красивых лиц было очень немного, хотя это и не было заметно. Все переживали возбужденное настроение и поэтому говорили громче обыкновенного, смеялись как-то принужденно и вообще держались неестественно. На некоторых скамьях образовались самые оживленные группы. Очевидно, сошлись землячки, и Честюнина невольно позавидовала, потому что из Сузумья она была одна, и опять переживала тяжелое чувство одиночества. Впрочем, были и другие девушки, которые держались особнячком, как и она. Одна такая девушка, сухая и сгорбленная, с зеленоватым лицом и какими-то странными темными глазами, которые имели такой вид, точно были наклеены,-- села на скамью рядом с ней.   -- У вас, кажется, нет никого знакомых?-- заговорила она деловым тоном, поправляя большие очки в черепаховой оправе.   -- Да...   -- И у меня тоже.   -- Вы издалека?   -- О, очень издалека.... с юга.   Она назвала маленький южный городок и засмеялась,-- этот город существовал только на карте, а в действительности был деревней.   Потом она прибавила совершенно другим тоном:   -- А вы видите, вон там, на третьей скамейке сидит белокурая барышня?..   -- Да, вижу...   -- Вы её не знаете? Она меня очень интересует... Вот сейчас она повернулась в вашу сторону... Знаете, я её ненавижу. Ведь вижу в первый раз и ненавижу... Вы когда-нибудь испытали что-нибудь подобное? А со мной бывает... Я даже ненавижу иногда людей, которых никогда не видала.   Аудитория вдруг притихла, и Честюнина только сейчас заметила, что вошел профессор. Это был полный мужчина средних лет, в военно-медицинском мундире. Несмотря на свою немецкую фамилию -- Шмадтоф, он имел наружность добродушного русского мужичка: окладистая борода с проседью, карие большие глаза, мягкий нос, крупные губы, походка с развальцем -- во всем чувствовалось какое-то особенное добродушие. Он внимательно осматривался, дожидаясь, пока стихнет шум, а потом заговорил жирным басом. Он "читал" общую анатомию и демонстрировал свое чтение рисунками цветным карандашом по матовому стеклу. Выходило очень красиво, и вся аудитория ловила каждое слово опытного лектора. Честюнина забыла всё, превратившись в один слух. Ведь это была уже настоящая наука, святая наука, и читал лекцию настоящий профессор, имя которого встречалось в ученой литературе. Встречавшиеся в лекции научные термины тоже говорили о совершенно новой области знания, и все записывали их в особые тетрадки, за исключением некоторых легкомысленных особ, не считавших это нужным.   После лекции курсистки обступили профессора. Он рекомендовал разные сочинения по анатомии, пособия и атласы.   -- Посмотрите, как та юлит около профессора,-- шептала Честюниной новая знакомая, указывая глазами на белокурую курсистку.-- Я тоже хотела подойти, а теперь не подойду. Противно смотреть...   Вторая лекция была по химии, в другой аудитории, где были устроены приспособления для химических опытов. Профессор славился больше своей музыкой, чем учеными трудами. Он имел смешную привычку приговаривать в затруднительных случаях слово "история". "А вот мы подогреем эту историю... кхе! кхе... да. А из этой истории получится у нас формула..." Честюнину поражало больше всего то, что новенькие курсистки знали уже вперед каждого профессора. Кто-то уже составил определенные характеристики о каждом, и они передавались из одного курса в другой. Были свои любимые профессора и были нелюбимые. О каждом из поколения в поколение переходили стереотипные анекдоты. Каждая курсистка являлась на лекцию уже с предвзятым мнением и молодой непогрешимостью. Честюниной не нравилась именно эта черта. Разве не могло быть почему-нибудь ошибки? Да кто судьи?.. Потом, разве они явились сюда для какого-то суда над профессорами? По этому, поводу у ней вышел горячий спор с давешней курсисткой в черепаховых очках, которая сообщала ей профессорские характеристики.   -- Знаете, это совсем не интересно...-- заметила Честюнина.-- Сначала мне было больно слышать, а теперь не интересно. Ведь это не относится к науке, а мы пришли сюда учиться. Потом, это отдает немного провинциальной сплетней... А главное, кому это нужно? Неужели вам легче, если вы вперед, не зная человека, решаете по чужим отзывам, что он дурак? В этом случае я никому бы не поверила... Конечно, есть разница, но от гения до дурака слишком еще много места...   -- Одним словом, вы желаете быть милой золотой серединой? Могу поздравить вперед с полным успехом...   -- Кажется, вы желаете меня ненавидеть?   -- Это уже дело мое...   Произошла неприятная размолвка, и Честюнина почувствовала, что нажила себе врага. Темные глаза из-под черепаховых очков смотрели на неё с такой ненавистью. Было и неприятно и неловко. С этим неприятным чувством она вернулась и домой и только дома вспомнила, что еще не обедала.   -- И я тоже не обедала,-- успокоила её Приростова.-- Знаете, дома заводить кухню не стоит. И хлопот бабьих много, и просто невыгодно. Потом полная зависимость от какой-нибудь кухарки, кухонные дрязги... Я предпочитаю брать обед из кухмистерских, как сейчас берут булки из булочной.   На первый раз кухмистерская произвела на Честюнину довольно благоприятное впечатление. Чего же можно было требовать за двадцать пять копеек? Это и дома не приготовить. Дома она иногда помогала матери по хозяйству и знала цены на разную провизию, так что могла сделать сравнение с петербургскими ценами на всё. Впрочем, всё это были такие пустяки, о которых не стоило даже говорить. Всё заключалось там, в академии, которая произвела на неё впечатление именно храма науки. За этими стенами накоплен научный материал веками, и сюда, как в сокровищницу, несли свои вклады ученые подвижники всех времен и народов. И какое же значение могло иметь такое ничтожное обстоятельство, как питание? Не о хлебе едином жив будет человек.   Вечером Честюнина писала письмо Нестерову.   "Дорогой Андрей, пишу тебе счетом шестое письмо -- пишу и рву, потому что всё как-то выходит не то, что хотелось бы написать. А тут еще твое письмо, такое задушевное, простое и любящее... Но мне в нем -- говорю откровенно -- не понравилось одно, именно, что все твои мысли и чувства сводятся исключительно на личную почву. Ты знаешь, как я отношусь к тебе, но личная жизнь как-то отходит в сторону, когда встречаешься с общечеловеческими явлениями. Думаю, что в этом ни для кого обидного ничего нет. Да, есть вещи, которые стоят неизмеримо выше и наших маленьких радостей и наших маленьких горестей... Признаюсь откровенно, что я сегодня много раз вспоминала о тебе. И когда? На первых лекциях. Профессор читает, а мне обидно, что вот ты не слышишь этого и что нельзя поделиться с тобой первыми впечатлениями. Мне даже казалось, что я как будто изменяю тебе... Самое обидное чувство. А сейчас сижу, и мне делается совестно... Ведь я самая счастливая девушка в России, гораздо больше счастливая, чем если бы выиграла двести тысяч. Ты подумай, сколько тысяч в России девушек, которые мечтают о высшем образовании и никогда его не получат. Ведь женщине так трудно вырваться из своей семейной скорлупы, и нужно слепое счастье, чтобы попасть в число избранных. Именно это думала я сегодня на первых лекциях, когда в аудитории собрались со всех концов России сотни девушек..."   Это письмо было прервано легким стуком в дверь.   -- Войдите...   Вошел дядя, и Честюнина бросилась к нему на шею.   -- Милый дядя, как я рада тебя видеть... Как это мило с твоей стороны приехать ко мне.   -- Да? И я рад, что ты рада, Маша...   Дядя сел, оглядел комнату и проговорил, продолжая какую-то тайную мысль:   -- Только, голубчик, это между нами... Дома я сказал, что еду в комиссию. Понимаешь?   Старик смутился и вопросительно посмотрел на племянницу.   -- Это я говорю на случай, если заедет к тебе шелопай Женька. Он всё передает матери... Да, так ты совсем устроилась, Маша?   -- Да, совсем... И лучшего ничего не желаю.   -- Вот и отлично... А главное, ты знаешь только себя одну, и нет никого, кто имел бы право быть недовольным тобой. Это самая великая вещь -- чувствовать себя самим собой.   Старик прошелся по комнате, потом сел к письменному столу и машинально взял начатое письмо.   -- Дядя, нельзя... Это маленький секрет.   -- Ах, виноват... Я так, без всякого намерения.   Пока Честюнина прятала начатое письмо, он смотрел на неё улыбающимися глазами и качал головой.   -- Вот и попалась...-- пошутил он.-- Вперед будь осторожнее.   -- Тебе я всё могу сказать, дядя... Дурного ничего нет.   -- Нет, не нужно, Маша. Твои личные дела должны оставаться при тебе... Потом можешь пожалеть за излишнюю откровенность, а я этого совсем не хочу. Лучше расскажи, как ты устроилась, какое впечатление на тебя произвели первые лекции и Петербург вообще. Для меня это особенно интересно.   Девушка с увлечением принялась рассказывать об академии, профессорах и первых лекциях. Она даже раскраснелась, и глаза заблестели. Анохин смотрел на неё и любовался. Ах, если бы у него была такая дочь...   -- Да, да, хорошо, Маша,-- повторял он.-- Очень хорошо...   Старику всё нравилось -- и эта бедная комната, и поданный самовар с зелеными полосами, и кухарка чухонка. Да, вот и он когда-то жил так же и так же был счастлив. Даже вкус дрянного чая из мелочной лавочки остался таким же.   -- Знаешь, Маша,-- заговорил Анохин:--мы как-нибудь махнем с тобой в Сузумье... Этим летом возьму я отпуск на месяц и поеду вместе с тобой. Хочется еще раз взглянуть на родные места и на новых людей, которые там сейчас живут. Ведь всё новое, голубушка...   -- Не собраться тебе, дядя...   -- А вот и соберусь!.. Ты думаешь, что я жены испугаюсь? А возьму отпуск и поеду... Что, в самом деле, ждать! Могу я наконец хоть один месяц по-человечески прожить... Кое-кто еще из друзей детства найдется, с которыми когда-то в школе учился. Это школьное родство ведь остается на всю жизнь... Вот и ты так же будешь потом вспоминать свою академию. Главное, тут уж нет никаких житейских расчетов и эгоизма, а самые святые чувства... Только хорошие товарищи могут быть хорошими людьми -- это мое мнение.   Старик засиделся чуть не до полуночи, отдаваясь своим далеким воспоминаниям о Сузумье. Перебирая старых знакомых, он, между прочим, упомянул и фамилию Нестерова.   -- А как его звали, дядя?   -- Илья Ильич... да. Мы с ним на одной парте сидели. Так он умер?   -- Да, лет уже десять, как умер. Я знаю его сына Андрея. Он часто бывал у нас...   -- Служит?   -- Да, в земстве.   -- Хорошее дело.   В голове девушки мелькнула счастливая мысль о возможности через дядю пристроить Андрея куда-нибудь на службу в Петербург. Если бы старик выдержал характер и поехал летом в Сузумье, всё могло, бы устроиться само собой.   Когда дядя ушел, на девушку напало тяжелое раздумье. Ей сделалось как-то особенно жаль хорошего старика, а потом явилась грустная мысль о том, что, вероятно, каждый под старость кончает так же, т.-е. умирает глубоко неудовлетворенным.