Выбрать главу

Все встали. Не сводя глаз с эсэсовца Петерсена, коммунисты пели в Штутгофе «Наша прекрасная страна».

Когда мы кончили, па глазах у этого жалкого человека блестели слёзы. Угрюмо попрощавшись, он вышел из барака.

Я тоже почувствовал, что должен побыть па воздухе. За последние три года я ни разу не выходил из барака после наступления темноты иначе, как по приказу лагерного начальства. На главной лагерной улице стояла рождественская ёлка, на которой горели электрические лампочки. Я хотел было подойти поближе, но тут же остановился. Взявшись за руки, вокруг ёлки плясал гг «зелёные» капо и старосты вместе с несколькими эсэсовцами. Они были мертвецки пьяны и во всё горло орали песни. Староста лагеря был во внешней цепи, опоясывающей ёлку, и так как цепь оказалась коротка, его длинный плетёный хлыст заполнял недостающее звено.

Мне стало противно, и я направился к 5-му блоку, чтобы переброситься несколькими словами с кем-нибудь из моих польских друзей. Добравшись до противоположного конца лагеря, я вдруг услышал, как в морозной тишине ночи льётся песня: глубокими, сильными голосами мужчины пели величественный польский псалом. Я подошёл ближе. Вдоль ограды из колючей проволоки под током, за которой в отдалении виднелись бараки женщин, стояли сотни польских узников. И они пели псалом во мраке штутгофской ночи, посылая свой привет дочерям Польши, томящимся в старом лагере.

Песнь замерла. Небольшая пауза — и вот уже звучит хор женщин, которые поют где-то там, в старом лагере. Это польские женщины шлют привет своим соотечественникам и товарищам. Удивительно прекрасны эти юные голоса, льющиеся во тьме через колючую проволоку.

Потом и они замолкают. Нас всех охватывает какое-то странное ощущение. Мы не видим, но слышим и чувствуем друг друга, несмотря на расстояние и ток высокого напряжения.

И снова звучит песня, могучая, мужественная, многоголосая. Это поют русские, приветствуя своих товарищей в женском лагере. Они поют партизанскую песню, и их необыкновенно чистые, сильные голоса разносятся далеко вокруг. Советские люди, исхудалые, истерзанные холодом и пытками, одетые в вонючие лохмотья, непоколебимо и решительно выражают свою волю к победе — и они победят, обязательно победят.

Песня затихает. Воцаряется какая-то удивительная тишина. Все захвачены величием этой минуты. А потом тишину снова будит песня. Это поют советские женщины, отвечая из-за колючей нацистской проволоки своим товарищам в новом лагере. Они поют песню… Нет, это гимн о Москве.

И когда песня улетает в ночную тьму, мы молча стоим вдоль колючей проволоки. Мёртвая тишина. Вдруг в нас вонзается луч прожектора с ближайшей сторожевой вышки, и чей-то окрик словно разрывает окутавшую нас тишину:

— Марш по баракам, вшивые кретины, свиньи грязные. живо, или я буду стрелять!

Вдогонку нам лязгнул затвор.

19. В РЕВИРЕ

Впервые же дни нового, 1944 года я заболел.

У меня больше не было сил. Из ста сорока трёх датчан сорок уже лежали в ревире. Мы все были невероятно измучены и изнурены. Сам я мог стоять, только опираясь о стол ил и стену. А стоять приходилось по крайней мере шестнадцать часов в сутки. У меня болело горло, судорогой сводило лицо. Мне казалось, что я умираю.

— Спрячься за эти пальто, — сказал мне младший капо. — А если Рамзес найдёт тебя, я скажу, что ты заболел. И всё обойдётся.

Я уселся на ящик за вонючими рваными пальто, которые заключённые повесили на гвозди. Вскоре возле меня появилась плутоватая физиономия Божко. В руках он держал чашку «чаю», который вскипятил в консервной банке на плите в мастерской. Потом он ещё несколько раз поил меня чаем. Вечером я с трудом дотащился до барака, отстоял вечернюю поверку и свалился на койку, даже не пытаясь поужинать.

— Сходи завтра к врачу, — сказали мне товарищи, но я, как и большинство заключённых, панически боялся ревира.