Выбрать главу

Легче всего быть в одиночестве. Хорошо с Мравинским. Вот человек, который не соблазняется побрякушками в отличие от артистов. Они только и ждут, чтобы побыть на людях и притом —самых высокопоставленных людях.

На днях смотрели английский фильм — «Гамлет». Это — тот возможный максимум воплощения Шекспира, на который способно кино как искусство, способны англичане в своем национальном чувстве елизаветинской поры, эпохи нравов. Мравинский и Черкасов смотрели фильм с огромным увлечением. Кипящая и веселая эмоциональность Черкасова отдавалась неприкрытой чувственности исполнителей. Мравинский стремился аналитически раскрыть философскую трактовку трагедии, в то же время восхищаясь блеском деталей, ругаясь на провалы артистов.

Ливанов отнесся к фильму с полным отрицанием. «Это не Гамлет, а оперный премьер». Он ничего не мог и не желал принять из игры Гамлета только потому, что его собственный Гамлет (он репетировал роль, когда МХАТ готовился поставить спектакль в переводе Б. Пастернака) не имеет ничего общего с английским. Для Ливанова мир может быть ценен и хорош единственно тогда, когда это мир Ливанова, — иного мира для него нет. Даже в актерской среде я не запомню подобного эгоцентрика. «Я» настолько в нем поглощает и держит в цепях все его душевные способности, что он уже не может этого заметить, попадая в смешное положение.

Мравинский капризен. Он — задира. Взявшись читать партитуру «Летучего голландца» и отыскав в ней кучу красот и великолепий, он тотчас вспомнил мою нелюбовь к Вагнеру и принялся меня дразнить. Припомнил мне моего «Бакунина».

Но до чего ж любопытно разноречие этих даровании — всех троих.

Мравинский в глубокой дружбе с Черкасовым. Начинали они вместе в годы гражданской войны, когда дружбы были особенно крепки и нежны. Они моложе меня больше чем на 10 лет, но у нас быстро устанавливается взаимная приязнь и понимание именно потому, что мы начинали наше искусство в пору голодной, неудержимо-оптимистичной романтики революции, полные веры и сладких, и смелых надежд — в Петрограде 19-го года...

Ночь на 25-е — большая радость: Нина позвонила по телефону из Риги, и хоть плохо было слышно, я поговорил и с ней, и с Варенькой. Сказал, что в Ригу не буду писать, а напишу в Москву. Это—днем.

Вечером — фильм «М-сье Верду» Чаплина. Особенно интересно в сравнении с последним фильмом Чарли, который я смотрел в Лондоне («Огни рампы»). Трудно решить, который из фильмов сильнее рисует трагическое отчаяние нашего века. Артист же невероятен по могуществу таланта.

Затем — именины кумы Ольги Алексеевны Мравинской. Нарушенный режим санатория. Чудный разговор с Черкасовым. Тост за Чаплина.

Моя реплика: мы все ходим в коротких штанишках, в каждом слове ссылаемся на «учителей» — актеры — на Станиславского и Немировича, мы — на Горького; но ведь у Сурикова, Брюллова, Чехова etc, были тоже «учителя». Мы же поклоняемся им — ученикам учителей. И ведь давно уже все мы стали тоже учителями... И внушенная нам робость, уничижение перед «классиками» есть не что иное, как непонимание нашего места в истории, как привычка к ученичеству.

Мне обидно за нашу гордость. Скромность скромностью. Но ведь когда-нибудь надо же сказать, что мы сделали для нашего времени такое, чего не сравнишь с делами наших учителей — отцов и дедов. Пусть они поработали бы столько, пусть помучились бы, как мы — исключительно ради будущего.

4 августа. Карловы Вары. — Обдумать: не приезжает ли из Тулы Извеков — по поручению председателя Комитета обороны Жаворонкова — проверить подготовку к эвакуации Яснополянской усадьбы-музея?

— Ты ведь, кажется, книжник? Посмотри, что там делается с библиотекой Толстого, — есть ли ящики — заколачивать?

Встреча его с Пастуховым даст возможность завязать (или продолжить начатое ранее в Туле) столкновение. Вопрос: если будет у Дерева бедных встреча Пастухова с сыном, не окажутся ли две эти случайности навязанными и не повредят ли правдоподобию?

Но если — да, то не легко сделать предпочтение одной встречи другой, — какая существеннее для темы, важнее для сюжета?

Еще летом (август?) тульские актеры уговаривают Аночку поехать с концертной бригадой к красноармейцам — м. б. в Чернь, в район Черни. Аночка получает там букет полевых цветов, с ромашками везет его домой, он увядает в дороге. Дома Кирилл видит этот пук измятых, поникших, жалких цветов. «Что это?» Аночка с неожиданным возбуждением: «Погоди, погоди!..» Она рассказывает ему о первом своем удовольствии артистки, получившей цветы от слушателей: это 1920-й год, фронт, ее первый букет от бойцов,— они тогда, между двумя боями, не отдохнувшие, потрясенные прогремевшей над их головами рубкой с белыми, счастливые от победы, нашли минуту нарвать в поле, где паслись их стреноженные кони, этот букет... И вот два букета—два фронта, двадцать лет — и (Кирилл) — «Понимаю тебя... и одно сердце... то, которое билось тогда и бьется теперь, бессмертное сердце народа...».