Выбрать главу

Я продолжил путь и, идя сквером, смотрел снизу на проносящиеся по белокаменному мосту трамваи и машины. В школьные годы, удрав с уроков, мы часто собирались в этом сквере и играли в чехарду. Сейчас я с удовольствием вспоминал прогулянные уроки, волнующее ощущение свободы и риска, которым охвачен каждый прогульщик. Из этого сквера прекрасно видна Мтацминда. А Мтацминду я любил больше всех районов Тбилиси…

Может быть, и в этой любви был повинен Бараташвили. Мтацминда и Бараташвили с самого начала представлялись мне неразрывным понятием. Я почему-то всегда гордился тем, что сто лет назад Бараташвили учился в той же школе, в стенах которой и я провел часть своей жизни. Опершись спиной о гранитный парапет, я загляделся на Мтацминду. Я видел и белый храм святого Давида, и верхнюю станцию фуникулеров, и маленькие, со спичечный коробок, вагончики, и сверкающую телевизионную антенну, стрелой вонзившуюся в ярко-голубое небо. А во времена Бараташвили отсюда можно было видеть один лишь храм…

Школа, по правде говоря, не оставила по себе счастливых воспоминаний, но сейчас, после стольких лет, я с какой-то сладкой грустью ощутил то весеннее, расслабляющее тепло, когда после уроков мы, галдя, карабкались вверх по крутой тропинке Мтацминды, а вокруг источали благоухание белый миндаль, расцветшая сирень и акация; покрытые густой зеленью склоны и размытые, глинистые обрывы были прекрасны, как во сне. Внизу бурлил и бушевал, никак не мог угомониться огромный город, но какая поразительная тишина стояла в пантеоне. Тишина и прохлада! Откуда-то доносились журчание сочившегося из скалы родника, шелест листвы, пенье дроздов, а на одном из деревьев неустанно свиристела невидимая пичужка — чжж, чжж, чжж… Воздух пропах сладковатым ароматом кладбищенских ирисов, и я подолгу простаивал здесь в одиночестве, отрешенный от городского шума и суеты, вслушиваясь в дивную мелодию:

О, Мтацминда, святая гора, Как задумчива ты и пустынна![21]

Сейчас здесь не чувствовалось ни таинственности, ни пустынности, но эта грустная песнь души, это глубокое, скорбное чувство все равно целиком были моими. Я в задумчивости замирал у могилы своего старшего товарища по школе; мне не довелось встретиться с ним, но казалось, я давно знаю его и всем существом привязан к нему. Это была настоящая любовь — бескорыстная, возвышенная и прекрасная. Ничего подобного не испытывал я ни к кому на свете, и завидовал Тато за эту чистую любовь, за то чувство, которое сам к нему питал. Как мне хотелось, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь с такой же силой полюбил меня! Погруженный в раздумья, стоял я у могилы, и в эти минуты Тато был во мне, а моем существе, которое как бы раздваивалось — одна, невидимая часть его отторгалась, от другой, видимой, и, оторвавшись от материальной сущности, от законов, времени и пространства, существовала, только тем настроением, которым был охвачен маленький Тархудж Гурамишвили, беспомощный, слабый, мечтательный, не нужный никому на свете.

Стоял Тархудж у могилы своего гениального однокашника и представлял себя «Сиротливой душой»[22]. Он никого не понимал и не доверял никому. Он не знал, с кого брать пример. Родителей не помнил, не знал родительской любви и ласки. Детство его прошло в одиночестве. Он был чужим для всех, словно незваным явился в этот суровый мир, заранее побежденный эгоизмом и черствостью. Он был предоставлен самому себе. Целыми днями пропадал на улице, водился с уличными ребятами, дрался вместе с ними, сквернословил, но все-таки он отличался от них, все-таки был человеком иного склада, ибо любил стоять у могилы своего гениального товарища по школе, задумчивый и печальный, но все равно счастливый той любовью, которую испытывал к Бараташвили.

Солнце стояло высоко над городом. Я почувствовал голод. С утра бродил я по знакомым улицам, и маковой росинки не было у меня во рту. Медленно ступал я по дорожкам только что политого сквера, стараясь не испачкать обувь. Кирпичная крошка, которой были посыпаны аллеи, окрашивала воду в кроваво-красный цвет. Длинные скамьи по краям аллеи и каменные ступеньки лестницы, ведущей из сквера к мосту, были мокры. Сгорбленный старик садовник в изрядно намокшем синем халате, подтянув к кустам длинный резиновый шланг, мощной струей промывал листву. Он был небольшого росточка, с сильными, привычными к труду руками. С политых деревьев струилась вода, в воздухе пахло свежестью, как после дождя.

вернуться

21

Строки из стихотворения Н. Бараташвили «Сумерки на Мтацминде».

вернуться

22

«Сиротливая душа» — стихотворение Н. Бараташвили.