Он развернулся и направился прямиком в телефонную будку. Там он набрал SP 7-3100. — Алло? сказал он в трубку. — Хочу сообщить об употреблении наркотиков. Героин. Если немедленно поедете по этому адресу… Что? Нет, я бы предпочел не называть свое имя.
Стеклянные двери закрылись за ним медленно, и снаружи его можно было видеть уставившимся сквозь накарябанную на стекле конфигурацию — посвящение, что при других обстоятельствах могло бы напомнить остроумный совет сэра Уолтера Рэли королеве Елизавете, когда он нацарапал алмазом на окне «Подняться рад бы, но боюсь упасть»{314}.
Музыкальный автомат играл Fliege mit mir in die Heimat{315}. Бармен потушил сигарету наполовину недокуренной, будто свою. Человек в помятом костюме Санта-Клауса стоял спиной к стойке, облокотившись на нее. — Хорошая фриска, сказал он, глядя на стенную роспись, откуда над пустым озером уставился лось. Но часы, хоть и висели высоко в небе, где в осенний полдень этого пейзажа лося было бы солнце, шли против часовой стрелки, — для удобства посетителей, которые могли видеть их в зеркале.
— Я когда-то знал одного мужика, у него была такая фриска, сказал человек в помятом костюме Санта-Клауса. — Только не там, а на потолке, добавил он задумчиво, — И была это баба.
V
Вера нашего народа в Бога должна провозглашаться на наших национальных монетах. Вы поспособствуете подготовке такого носителя, без лишних отлагательств, с девизом, выражающим как можно более кратко и емко это национальное признание.
— Я не могу жить с тобой и быть христианкой, кричала, вцепившись в край грязной раковины, женщина в ответ на стон из соседней комнаты, та, чьи предки собирались у подножия Яникула в Древнем Риме и продавали, что было продавать, в провонявшей чесноком меритории — убогой таверне на берегу Тибра.
— Ты и не христианка, никогда не была. И стон возобновился.
— Когда ты прекратишь так ужасно ныть, потребовала она, та, чьи предки препирались друг с другом, спрашивая, «Как он может дать нам есть плоть свою?»{316}
— Молчи. Ты только поэтому за меня и вышла. Ты хотела выйти за христианина, хотела выйти за доброго католика. Ну так горбатого могила исправит.
— Заткнись! Она выкрутила вниз звук своего слухового аппарата.
И настала тишина. Длилась она целую минуту, а потом обе комнаты наполнились криком столь жутким, что остановили бы непривычное сердце, дыхание и кровь на все нескончаемое мгновение своей протяженности; звуком, который, как говорилось в книге, раз услышав, невозможно забыть{317}. Женщина у раковины (та, чьих предков похищали в детстве, чтобы воспитывать в вере, AMDG{318}) вцепилась в ее наклонный край. Ее лицо спало — не от ужаса, а от усталости. Слишком поздно она сделала звук слухового аппарата еще тише.
— Ну как в этот раз? спросил муж за ее спиной, торжествующий в двери. — Это был эпилептик. Я тренируюсь.
— О Иисус и Мария, в этот раз ты дома всего три недели — а уже опять за свое.
— А что такого? Святой Павел был эпилептиком.
— Ты больше ничем не можешь заняться, Фрэнк? Слишком стар для чего-нибудь другого?
И в самом деле. Мистер Синистерра старел. Хотя слышали, как он говорил, что годы в тюрьме ненавистны ему не больше, чем святому Августину было ненавистно его удаление от мира, когда тот жил рядом с Тагастом; больше того, мистер Синистерра перенял слова святого Григория («Велики заслуги деятельной жизни, но заслуги созерцательной жизни куда больше»{319}), провел немало времени в одиночном заключении («дыра», как это называлось, — место, которое, хоть чище и суше, соответствовало in расе[178] монастыря, где для их же блага порой пожизненно замуровывались средневековые верующие), и вопреки всему этому и его похвальному отношению годы в тюрьме не смягчили мистера Синистерру, как и не продлили юность. Жизнь в Атланте, как временами слышал его сын, не была «папиным длинным отпуском» — не больше, чем напоминал тур из каталога уход святого Жиля в пустыню. Теперь отдых прервался вновь, и, со смирением пророка Иеремии, тосковавшего по жизни созерцательной, но выдернутого «идти и возглашать в уши дщери Иерусалима»{320}, мистер Синистерра вернулся принять на себя бремя этого мира.
— Я ненадолго уйду, сказал он в дверях, подозрительно поглядывая на руку жены, опустившуюся от пульта слухового аппарата, приколотого к ее груди. Она уставилась на него. — Тебе бы поучиться самоконтролю, как эти самые йоги, сказала она.