— Это Лонгфелло. Может, я не интеллектуал, но кое-что смыслю в американских поэтах{396}.
— Правда? пробормотала она, удивленная без интереса.
— Это была «Ханна, ужас Хэмпстеда»{397}, произнес мистер Кротчер в пустоту из-за подлокотников своего мягкого бастиона. — Не исполнить ли мне что-нибудь еще?
И женщина в висящем мешком платье для беременных, говорившая с высокой, подошла прямо к девушке с зеленым языком, — Видите столько толстых уродливых мужчииок с красивыми девушками? Сейчас деньги совсем не у тех людей, так как зарабатывают уроды, потому что у них нет выхода. Когда ты урод, тебя никто не балует, ты смолоду видишь настоящий мир и видишь красоту как что-то отдельное от себя, что надо покупать. И тут сразу начинаешь думать о деньгах. Ведь старая аристократическая система, когда ты наследовал вместе с деньгами внешность и манеры, и вкус…
— Быстрей, дай бумагу, сказал Ансельм, хватая Отто за плечо. Его лицо окружала горжетка, завязанная узлом под подбородком. — Хахаха, ты слышал, что сейчас было? Хочу кое-что записать, быстрей. Он уже сунул скатанный журнал в задний карман к стетоскопу. Он был слишком возбужден от удовольствия, чтобы заметить лицо Отто, его нервное выражение, но нервозность рассеянную, безучастную, еще более позаброшенную из-за черт, приученных к сознательным конфигурациям, и где — только сейчас, как во сне — ничего не происходило. Бледная рука Отто отправилась в левый карман пиджака, достала записку отца, какие-то бумажки, — Погоди!., погоди минуту, не это…
— Дай сюда ту фотографию!.. В Ансельме все вмиг переменилось.
Между ними просыпались бумажки. И Отто стоял, уставившись на бледную, трепещущую, пустую левую руку, так давно не применявшуюся.
— Где ты это взял? требовал ответа Ансельм, наполовину в ярости и наполовину в гневе, словно никогда не видел — никогда до этого вечера — то, от чего у него могло перехватить дыхание: он поднял с пола фотографию, уставившись на глянцевую поверхность, будто не мог удержать в восприятии всю фигуру целиком, выхватывая детали, кресло, обои, наконец пятна на затененном белом, в маниакальном молчании поиска, что привел к ее лицу, а его собственное оставил в беспомощном выражении ярости и смятения. — Я бы… ты!., прошипел он, поднимая взгляд на Отто.
— Эстер, я только что слышал фарсовейший лимерик про амебу и царицу Савскую… воскликнул хрупкий голос.
— Ты… прошипел Ансельм.
— Но, слушай… ты не можешь…
— Это вы та девушка, которая хотела послушать про Пабло и его котенка?
— Ты…
— Но как я, по-твоему, себя чувствовал?., выпалил ему Отто и потянулся, чтобы зажать голую дрожащую губу желтым указательным пальцем.
— Пабло — это такой ученый…
— И она бормотала, ich liebe, ich liebe[202].
Затем Ансельм расхохотался — задыхающимся истерическим звуком, прерванным на миг всхлипом, — Сссуккуб… пока он не обрел голос вновь, — А когда ее забрали в Белвью и она поняла, что ее разденут, она перестала кричать, пока снимала лифчик с подкладками, а потом кричала опять, вот, вот, вот!., его лицо чуть не упиралось в лицо Отто.
— В… она в, Белвью? Шепот обжег губы их обоих.
Затем слово разорвало рот Ансельма взрывным звуком, раскинувшим его и Отто на расстояние руки: оба теперь вскинули ладони и так стояли, пока наконец только Ансельм — не двинулся, нет, но словно следил за полетом каждого своего слова, — да-а, найди ее, найди ее, шипел он в лицо, ставшее профилем, а потом слова потерялись перед волосами и воротником, мягким извивом уха, — найди ее и будь проклят.
Вокруг поднялись звуки; и все же Ансельм не двигался. С последним взглядом на изображение в руке он содрогнулся и сунул его в карман, затем стоял так один, с отвращением глазея на перевернутую орхидею, увядающую на фигуре, похожей на ствол дерева, что не шла, а будто плыла, унося знак джунглей глубже в их тени.
— Но никто так физически и не доказал, что земля движется.
— Эйнштейн говорит, он не может поверить, что Бог играет в кости с Вселенной.
— Ну а у меня есть друг, который физик, он обратился в веру. Теперь пишет песни.
— Зовет себя серьезным музыкантом. Би-боп, если называешь это музыкой.
— Только потому, что она пишет в рифму, она зовет это поэзией.
— Одна звучит так: «С Отцом, Сыном, Святым Духом и тобо-ой-ой-ой, Нас ждет мир чудес золотой…»
— Рисует так, будто у нее оргазм, если называешь это живописью.
— Если называешь это жизнью…
— Если называешь это любовью?..
202
Я люблю (нем.). Окончание лимерика об амебе, влюбившейся в царицу Савскую (на английском amorfcn, Sheba и liebe рифмуются).