— Где мы? сказал он, когда женщина в белом догнала его у поручня. — Неаполь, но ты…
— Но Неаполь, мне нужно сойти, мне нужно тут сойти, мне нужно сойти в Неаполе, скажите им… подождите…
— Все хорошо, сынок, вернись в кровать, мы еще зайдем в Ливорно и Геную, и ты…
— Подождите подождите подождите смотрите смотрите вон же она, вон она, вы разве не видите? Смотрите вы разве ее не видите?
Он вывернулся из хватки на плече и чуть не свалился за поручень, тыкая в фигурки в доке, — Смотрите вы разве ее не видите?., вон она, вы разве ее не видите?., с тем человеком, вы разве не видите ее с тем человеком, с тем человеком в черной шляпе и черном пальто и… с перевязью, вы разве их не видите? Вы разве ее не видите? Подождите! Подождите! Подождите! кричал он за поручень. — Подождите… подождите меня!
Женщина поймала его за плечи и потащила на пятках, прочь от этого внезапного пейзажа, кишащего деталями. Корабельный гудок сотряс все предметы на борту. Стэнли беспомощно и тяжело дышал, когда она водворила его в лазарет. Его глаза были закрыты, но он все лепетал, — Подождите… подождите… подождите… пока она заново не наполнила шприц и не воткнула иглу ему в руку.
Он лежал, дрожа в тусклом свете, под идеально ровно натянутой поперек плеч простыней, пытаясь заговорить, но, хоть губы и шевелились, он не мог издать ни звука. В его таращившихся глазах по проходу между коек приблизился образ женщины в белом, с ширмой. Его губы складывались в слова, Только подождите, не эта кровать, любая другая, только не эта, подождите… Но он не мог издать ни звука. Он подавился криком, Не эта кровать… но не мог издать ни звука. Он поискал наощупь карман, но карманов у него не было. Он нашел правой рукой левое запястье, но нащупал только голую кожу.
— Не здесь… не эта кровать… еще рано… шептал он; и ширма остановилась в двух койках от него и раздвинулась.
Стэнли слушал; ему мерещились бусины, катающиеся по полу; карабкающиеся, медлящие, катящиеся обратно. — Pater noster, шептал он, пока они катились, — qui es in coelis…[360] Его язык нашел пустое место на десне. — Qui tollis peccata mundi…[361] нет я имел в виду qui… qui… кто…
Он закашлялся и пытался сказать, Подождите!., но обнаружил, что его рвет, и свесил голову с кровати. Потом выставил ногу, та коснулась холодного пола. Шум двигателей вырос, и с ним снова тяжело забилось его сердце, он перевел дыхание и смог дышать. С обеими ногами на холодном стальном полу уперся рукой в тумбочку и пытался прошептать Подождите… но услышал, — Что?., что я… здесь делаю? все, что я имею… все, что потерял… Когда он встал, у него закружилась голова.
Корабль дернуло, затрясло. Он ухватился за изножье койки и держался еще крепче, когда гудок расколол единственные звуки, что у него были, и пропал, отдавшись от гавани осколками, чтобы их дополнить: ровная энергуменическая{491} сила двигателей, наполняющая его сердце до формы, рвущейся из груди через препоны горла, и скрип, скрип, скрип за ширмой. Этот звук сперва начался неровно, и потом прекратился, и начался снова с размеренным нарастающим напором и отстранением двигателей и его сердца, быстрее, все вместе взятые, когда он приблизился к ширме без теней и к стону за ней, к вздохам, с опасливыми и затем нападающими шагами и пыхтением зверя он бесшумно приблизился, шепча неуслышанное, — Подождите… не… не… бросайте меня.
Почти стемнело. Снова прозвучал гудок, останавливая все. Замерли даже двигатели, переключившиеся на задний ход; потом настала наивысшая пауза, и двигатели — и его сердце — медленно заработали, правый борт приподнялся, и Стэнли сделал еще шаг вперед. Он повидал Неаполь.
V
Побеги к ней навстречу и скажи ей: «Здорова ли ты? здоров ли муж твой? здоров ли ребенок?» — Она сказала: здоровы.
День не занимался. Ночь удалилась, обнажив его равномерно бледным из конца в конец, как обработанный труп, когда волосы, продолжающие расти в неведении о тщете своего украшения, уже после срока годности, сбриваются прочь, как эти ранние часы прощетинились в действительность и пропали, и день проявился, ошметки первого нежелания показаться все еще расцветали на его лике, где тьма была уже не отсутствием света, а наоборот, — разоблаченной, пассивной и глупой после ухода хаоса, отсутствием зла. День существовал бессолнечно, его свет — без зримого источника, его шествие — без последовательности, он не следовал, как положено жизни, а сосуществовал сам с собой, и пробираться через него значило натыкаться на его знакомые черты, его ребра и впадины, вялые части и неподвижные выступы, как без удивления, так и без надежды, подобно слепцу, опознающему памятно чуткой ладонью тело когда-то знакомого в том, что они оба звали жизнью.