Выбрать главу

Мария Евгеньевна пришла к отцу за утешением. Она рыдала, умоляла «вылечить от тоски».

Анна Александровна передавала мне со слов Марии Евгеньевны, что отец спросил:

— Какая тоска? Как томление или как язва?

— Не понимаю, — ответила Мария Евгеньевна.

— Как тоскуешь, как Иосиф в земле египетской или боле?

— Больше.

— Что, знаешь как Иосиф тосковал?

— Не знаю.

— Зачем говоришь, что боле? Лестно?

Бедная Муня, сбитая с тона, молчала.

Что говорилось дальше — не знаю. Сейчас это уже и не важно. Ни для Муни, ни для меня.

Знай меру

Отца считали специалистом в области любви. Ходили невероятные слухи о его способностях по части любви телесной. Конечно, отец в разговорах со мной никогда не касался этой темы. Хотя и ханжой не был. Он иногда выговаривал такое, о чем в так называемых приличных домах и не заикались. Например, мог откровенно описывать достоинства фигуры той или иной посетительницы или случайно встреченной на улице дамы:

— А груди-то у ей какие! Экая мясистая!

Такие замечания еще были скромными. Но всякий раз заключал он свое восхищение (или негодование) вздохом:

— Даст же Бог такую красоту!

Или:

— Пометит же Бог такой напастью!

Все телесное он воспринимал с тою естественной непосредственностью, с какой приветствовал пищу, явления природы. Его реакция была немедленной и потому могла шокировать мало знавших его.

Как-то в прекрасную пору белых ночей гости у нас засиделись. Отец, и без того не слишком сверявший жизнь с часами, летом и вовсе терял ощущение времени. Белые ночи зачаровывали его, и беседы до утра в нашем доме (уже на Гороховой) не были редкостью.

Но вот наконец все разошлись. Остался только один посетитель. Купец, человек замечательный в своем роде — известный благотворитель, создатель детского приюта в Екатеринославе (оттуда он, кажется, и был родом).

Пока народу было много (обычный кружок — по преимуществу дамы), мы с Дуней хлопотали у стола и не слишком вникали в суть беседы. Но я все же уловила главное. Обсуждалась проблема супружеских отношений. Что должно преобладать: телесное или духовное. Сошлись на том, что духовное.

И вот последний гость медлил. Видно, что-то важное осталось недосказанным.

Я присела у стола — выпить чаю. За весь вечер ни минутки не отдыхала. Купец, степенно поглаживая бороду (не такую, как у моего отца, а пушистую, и даже, как мне почудилось, надушенную), спросил, словно продолжая начатое раньше:

— Духовное, конечно, главное. Кто ж тут спорить станет. А только и тело своего требует. Вот я уже в годах, а грешен.

Отец отвечал:

— Вот и дамочки мои долдонят — духовное, телесное. Будто делят.

— А вы, Григорий Ефимович, не делите?

— Делю. Однако тут дело такое… Ты вот пищу вкушаешь, радуешься. Солнышко видишь — тоже радуешься. Красавица какая пройдет — глазу приятность… Чревоугодие — грех. А голод утолить… с молитвой… какой грех? Жизнь. На небе, верно, и пищи не вкушают, и с красавицами бестелесными не грешат. Так на то и небо. А тут — земля, дело другое.

— Так и хлысты говорят… — гость почти с возмущением поглядел на отца.

— Хлысты! Они в Бога не веруют. У них и радость смердит. Ты меру знай — вот что я говорю! Как природой положено, так тому и быть.

Гость пребывал в недоумении. Отец продолжал:

— Вот мы ночью сидели, а светло было, как днем. А Господь-то наверное тьму сотворил не напрасно. Ночи эти белые его волей тоже сотворены. Или сияние северное. Красиво? А то нет! А ведь люди-то, когда сияние, по полгода света белого не видят. И красиво, и тягостно. А только опять же воля Божья. Так ты давай против белых ночей или против северной темноты восстань. Дескать, неудобно тебе. Принимаешь ведь как есть. Ничего, живешь. А мужчину с женщиной сотворил как? Чтоб не в грехе жили. А потом попустил, чтоб грех узнали! Что ж, Змей сильнее Бога? Как бы не так. Так уж им предугадано было, чтоб узнали, какой он, грех, есть. Только меру знай! Я вот вериги носил и плетью себя смирял. А ничего. В голове все образы носились. Совсем, думал, надо оскопиться, что ли… А потом решил: не для того Бог мужику дал, что дал, а бабе — бабье. Конечно, для продолжения рода человеческого… А, считаю так, что и для постижения тайны. Что за тайна? Сам размышляю. Не надумал еще. Но думаю все же, для меры.

— Как это, Григорий Ефимович?

— А вот если ты с ней, а про деньги, скажем, думаешь или про хозяйство — тогда грех. А ежели про чистое, про детей своих, про красоту какую — тогда правильно. Тогда, значит, мера здесь правильная положена.

Отец увлекся и только тут заметил меня. Я сидела вся красная, мне казалось, что вот-вот упаду со стула со стыда. Отец же нисколько не смутился.

— Вот у меня дочки растут. Я их учу — во всем меру знай.

Я вскочила и опрометью бросилась в свою комнату. На следующий день отец подозвал меня и тихо-тихо спросил:

— Все вчера слышала?

— Ну, не все.

— А чего не слышала?

Я невольно выдала свое любопытство, запретное, по моему мнению, и оттого сильно смутилась.

— Ну-ну, — приобнял меня отец. — Ты уже невеста. Давно мне надо бы объяснить… Да только ведь невозможно! Как объяснить?

Отец махнул рукой и видно было, что он расстроен. Больше мы к этому щепетильному вопросу не возвращались.

Жизнь без смерти

К отцу повадился ходить один человек. Малоизвестный в свете. Очень приличный, образованный, даже европейский. Обычно он сидел молча и не принимал участия в общем разговоре. Казалось, его мало интересует все, о чем говорят. Ходил он этак с полгода. (Надо заметить, что у отца было правило — ни за что не спрашивать, чего ради человек ходит, если тот не заявлял об этом сам.)

И вот однажды собрался кружок как раз после смерти Петра Аркадьевича Столыпина. Известно, что отец того не слишком жаловал, но, по его словам, «к живому один счет, а к мертвому — совсем другой». Говорили же не столько о персоне, сколько о смерти вообще и ее нелепости в этом случае. И тут впервые привычный гость подал голос.

— А что, не было ли такого случая, чтобы человек совсем не умирал?

Собравшиеся в недоумении посмотрели в его сторону.

— Как это, совсем не умирал? Телесно?

— Именно телесно.

— Так Богом установлено, чтобы телесно все умирали, — заметил кто-то тоном, каким говорят с больными.

И действительно, на лице спросившего была написана такая мука, будто он услышал последние слова. Приговор.

Тут он с нетерпением перебил разом заговоривших.

— Григорий Ефимович, скажите, ради Бога, хоть вы…

— Чего тебе сказать, миленькой? Что жизнь без смерти обойтись может?

— Да, что может.

— Потерпи, милый, она тебе сама скажет.

Пристрастное отношение

Как-то Симанович заметил, что отец не любил лиц духовного звания. Едва ли это можно признать за полную правду.

Скорее, правильным было бы утверждать другое — отец особенно пристрастно относился к лицам именно духовного звания.

За всех молиться

Как-то раз отец провел весь день на ногах — на ходу, сказал он. Торопился засветло добраться до какого-нибудь жилья. Начало темнеть, а он все еще не дошел до места. Совершенно обессиленный («обезножел я») свалился прямо на обочине, да так неудачно, что ноги остались на дороге. Очевидно, он потерял сознание, потому что не чувствовал, как ноги задело проезжавшей телегой. Когда очнулся и попытался встать — не смог. Начался дождь. К счастью, мимо шла женщина («баба-жница»), заметила лежащего. Без слов взвалила на плечи и потащила.

Отец говорил:

— Тащит это она меня, а я плачу. А она молчит. Молча и дотащила. Спрашиваю, за кого молиться? А она молчит. А и правда, за всех и молюсь.

Почему Николай II прикрывал рот рукой

Многие замечали, что у отца были плохие зубы. Конечно, при его образе жизни до приезда в Петербург невозможно было иметь другие. Первой с ним об этом заговорила великая княгиня Анастасия Николаевна. Она уговаривала отца лечиться у ее доктора — какого-то знаменитого в своем роде немца. Отец же отказывался. Bеликая княгиня, приводя примеры хорошего устройства фальшивых зубов, называла даже Николая Второго. И все упирала: