Спал Иван Иванович плохо, хотя ему ничего не снилось. Через два дня он вернулся в Москву. Жена и дети остались очень довольны подарками, привезенными из-за рубежа. Вазу у него экспроприировала взрослая не по летам дочка. О ресторане он решил никому не рассказывать. Больше он иностранца не встречал. Впрочем, и за границей больше не был. Правда, иногда, в метро, в утренней толкучке, неожиданно вспыхивало видение — изящно изогнутая девичья ручка, держащая бутылочку итальянского красненького с побережья Адриатического моря… Но распахивались двери подземной электрички, и толпа выносила Ивана Ивановича в утренние сумерки…
Николай Самарин
СПИЧКА
Наступила пауза…
Гостиная сонно тонула в синеватом сумраке теплого летнего вечера. Хрустальная пирамидка люстры еще не зажигалась, только в одном углу комнаты красиво светился на высокой деревянной подставке золотисто-желтый пергаментный абажур с рисунком древней каравеллы; и от него спускался сноп лучей на маленький круглый столик со стеклянным верхом, на пушистый ковер под ним и широкое, низкое мягкое кресло, обтянутое коричневым велюром.
Сидя в этом кресле, Борис чувствовал, что оно так и тянет его в свою уютную покойную глубину. Бокалы из очень тонкого стекла, похожие на большие груши со срезанной макушкой, стояли на столике, сверкая золотыми ободками; на дне их искрился густой, насыщенный солнцем и временем арманьяк.
В гостиной было тихо, очень тихо, располагало к отдыху, к мирной беседе, к покою.
Но наступившая пауза таила в себе нечто совершенно противоположное. В ней было напряжение ожидания чего-то значительного, что непременно должно произойти в этот вечер.
О том, что так иногда бывает, Борис Гарин знал по рассказам старших товарищей. Но одно дело знать понаслышке, а другое — почувствовать самому, что к тебе и к твоему собеседнику подкралась эта самая многозначительная пауза, приостановила разговор и замерла, как гончая в стойке перед норой лесного зверя…
В таком же кресле, но несколько в стороне, в тени, сидел собеседник Бориса — лысеющий, среднего роста человек с прямыми, приятными чертами лица, в новенькой синей паре из тонкой «тропической» Материи. Поблескивало кольцо с черным агатовым камнем, золотые запонки, миниатюрная жемчужная булавка, скрепляющая светло-серый галстук с белоснежной сорочкой. Вот рука человека потянулась за бокалом, попала в освещенный круг, и Борис невольно обратил внимание на тщательно округленные ногти и подстриженную кожу. «Очень заботится о руках», — подумал Борис и еще раз посмотрел в лицо собеседника.
В нем не было ничего необычного. Чуть пухлое розовощекое лицо преуспевающего чиновника, открытый, почти без морщин, лоб, довольно большие серо-голубые глаза, которые сейчас казались темными и блестели под влиянием выпитого Шато нёф де пап. Уже давно Борис привык к немного наивному, пытливому выражению этих глаз, — когда Жозеф Дюваль расспрашивал.0 жизни в Советском Союзе, когда задавал нелепейшие подчас вопросы: «Правда ли, что у вас общие жены?», «Можно ли читать в России Бальзака?». В этих случаях Борис не говорил громких фраз и не делал жестов возмущения, — в удобный момент рассказывал о счастливой семейной жизни своего друга или вспоминал о горьких иллюзиях Люсьена Шардони. Гарий замечал, что в этот миг глаза Жозефа Дюваля оживлялись, как будто он находил ответ на какой-то свой вопрос, и Борис понимал, что пройдена новая грань в их отношениях.
Борис (да и товарищи, с которыми он советовался) часто спрашивал себя, что было причиной установившихся между ним й этим солидным чиновником важного министерства дружеских отношений. Будучи приглашен на кинопросмотр, он пришел, хотя многие из его коллег предпочли сослаться на «ранее принятые приглашения»… Здесь Борис с ним и познакомился. Дюваль согласился пообедать с Борисом в ресторане, потом дал ответный обед. И все время этот наивно-любопытный взгляд, расспросы о жизни русских и ни слова о политике, о том, что могло представлять интерес для сил, враждебных нам.